Глеб Успенский - Том 6. Волей-неволей. Скучающая публика
Малейшего, самого поверхностного припоминания тех всевозможных проматываний, которыми ознаменовано двадцатипятилетнее существование тех, кто «не может иметь» иных целей, кроме народного блага, — достаточно для того, чтобы видеть, до какой степени вопли этих людей против мужика не только несправедливы, но не умны и унизительны. Ни в качественном, ни в количественном отношении это решительно несправедливо. Возьмите сейчас все органы печати, имеющиеся у вас в данную минуту под рукой, выкиньте из толстых и тонких журналов, из больших и малых газет все, что касается мужика, и у вас наверное получится масса материала, не имеющего с мужиком ни малейшего соприкосновения. Положительно можно сказать, что на какой-нибудь очерк в лист, в полтора, вы имеете целую часть в пять, в десять листов романа, беллетристики, изучающей культурное общество. О мужике всё очерки, а о культурном обществе романы. Очерк из мужицкой жизни задушил и замучил всех интеллигентных деятелей, очерк, которого они даже и в руки не берут, очерк, исчезающий к тому же в широкой, подавляющей деятельности таких огромных сил, как Тургенев, Достоевский, Толстой, Гончаров, подаривших русское общество в последние двадцать пять лет самыми крупными, самыми замечательными своими работами, это ничтожное неуклюжее создание, которого никто не читает, — он-то и не дает «проходу»! Но оставим эти сильные таланты, посмотрим, что делают не сильные и не могучие: возьмите малые и большие газеты того самого дня, в который вам придется читать эти строки, выбросьте все, что касается мужика, земельки, убийства из-за двугривенного и т. д., и затем пересчитайте все, что осталось не о мужике. Вы будете подавлены разнообразием материала: об одних театрах вы имеете гораздо больше строк, чем о всех внутренних делах всей России, а о мужике только и сказано, что в селе Чушкине крестьянка родила трех близнецов, которые находятся в добром здоровье. В миллион раз больше сведений вы найдете в каждом номере газеты о том, например, какие юбки начала носить Сарра Бернар или сколько любовников было у недавно скончавшейся актрисы N, чем о насущнейших нуждах мужицкого житья-бытья. Оставим и эту, большую прессу, возьмем маленькую. И здесь, от первой до последней строки, не только никто не хочет задушить читателя полушубком, но все стремится развеселить его, насмешить, выкинуть колено, сказать стишок, от которого бы защекотало подмышкой… Затем масса иллюстрированных изданий, где употребляются все силы, чтобы оградить вас от неприятного, тяжелого впечатления, где и из прошлого и из настоящего выбрано для читателя только красивое, занимательное, курьезное… А много ли мужика на театре? Много ли его в оперетке русской, французской, немецкой; в балете, в опере, на всех частных и казенных сценах и т. д.? А огромная европейская литература, вполне доступная нашему образованному обществу, напоминает ли она ему хотя чем-нибудь о мужике? Сосчитайте по пальцам количество произведений, касающихся мужика, сосчитайте количество экземпляров таких произведений, число лет, в которые они расходятся, и вы увидите, что такие произведения считаются буквально десятками, а какие-нибудь две тысячи экземпляров расходятся в течение пяти-шести лет, между тем как «немужицкая» оригинальная и переводная литература, а за ней литература «дня», литература «приятного чтения», потехи и щекотки — кишмя-кишит вокруг вас ежедневно; на каждом шагу. Подписчиков десятки тысяч, а еще больше случайных покупателей; на каждом углу улицы, на каждой захолустной станции железной дороги вам предлагают приобрести листок с потехой, увеселением и щекоткой. «Мужик», со всею своею литературою, со всеми своими очерками, заметками, с цифрами о смертности, урожае и неурожае и т. д. — это капля в море литературы, ежедневно стремящейся доставить читателю эстетическое наслаждение или просто удовольствие, потеху, развлечение и во всяком случае не имеющей даже отдаленнейшего намерения задушить своего покупателя полушубком.
А между тем решительно везде, даже и в этой увеселяющей литературе, один и тот же вопль и стон. «Мужик задушил! Мужик не дал проходу, мужик, мужик, мужик! довольно! довольно! довольно!» Несправедливость этих воплей, как видите, совершенно ясная; никаких существенных резонов для нее нет, если, конечно, вникнуть в дело по совести. Если бы в этих воплях была хоть тень правды, если бы мужик в самом деле так бессовестно заполонил всю литературу, преградил бы все входы и выходы для тех, кто считается потомками предков и кто «не может» иметь иных целей, кроме народного блага, то, разумеется, он, этот мужик, как практический человек, сумел бы извлечь из своего первенствующего положения и несомненные практические выгоды. Между тем, посмотрите, вчера или несколько дней тому назад, в той же самой газете был опубликован на последней странице, в отделе внутренних известий, такой факт: едет на извозчике с Курского вокзала какой-то пассажир-крестьянин и заводит с своим возницей разговор о том, о сем, о крестьянстве и земле. Извозчик жалуется проезжему крестьянину на бедность, говорит, что эта бедность происходит от малоземелья, что она выгнала его в извоз, оторвала от дома, что от извоза не только нет выгоды, а, напротив, только расстройство: в доме одни бабы да ребятишки. Рассказал этот извозчик проезжему крестьянину, что не он один бьется как рыба об лед вследствие малоземелья, а целые деревни, волости!.. Тогда пассажир-крестьянин сжалился над этим мужиком и присоветовал отправить ходоков в такое-то место, назвал губернию, уезд и волость, указал, как пройти, где, к какому человеку обратиться. Словом, дал самые практические и определенные советы и указания. Извозчик все это запомнил, тотчас же, под влиянием советов случайного пассажира, поехал в деревню, рассказал дело односельчанам и добился того, что более сорока домохозяев решились сделать сбор денег для ходока и, когда тот убедится, что приезжий не солгал, — переехать на указанные места. Собрали денег, а скоро и в самом деле переселились; переселенцы купили сразу большое имение, ценою в восемьдесят тысяч рублей — и теперь славословят всевышнего. Так вот, если бы мужик-то возобладал повсюду, если бы он в самом деле не давал «проходу», так такие элементарные дела, как дело о земле, лежащей под боком, наверное делались бы правильно и во всяком случае считались бы делом серьезным. А то — не случись этого доброго проезжающего — и более сорока дворов так бы и пропали пропадом на родине, в то время, когда, как видим, и земля и средства приобрести ее есть в наличности. Таким образом, размышления мои, возбужденные вчерашними воплями моего приятеля и сегодняшним чтением газетных воплей — по поводу того же самого «мужика» — сначала сильно меня взволновавшие своей глубокой неправдою, постепенно стали принимать все более и более спокойное направление, и я совсем уж был готов успокоиться на том окончательном решении, что все эти крики и вопли: «задушил!» и «довольно!» — просто пустяки и вздор, не стоящий ни малейшего серьезного внимания, как совершенно неожиданное обстоятельство вновь повергло меня в тягостное недоумение. Неожиданно мне припомнился голос моего приятеля и выражение, с которым он произносил свои «довольно! довольно!» Голос этот был действительно возбужденный, действительно взволнованный. Действительное негодование слышалось в тоне его речей. Пораженный этою неожиданностью, я перечитал как фельетон, в котором автор жалуется, что его задушил полушубок, так и передовицу, где вопиют, что от мужика нет проходу, — и опять убедился, что все это говорится искренно, что в этих неправдоподобных статьях сокрыто самое правдоподобное ощущение удушья, отсутствие веры в возможность «пройти» к какой-то цели. «Ведь, стало быть, — подумал я, — есть же какая-нибудь серьезная, глубокая причина, вследствие которой слово „мужик“ так искренно мучит людей и исторгает из них крики непритворной боли?»
Искренняя, непритворная боль и ненапускная досада, слышащаяся в воплях совершенно неосновательных и нерезонных, сбила меня с толку и спутала все мои соображения. Не помню и не могу сказать, вследствие каких логических или нелогических сцеплений мысли я к концу дня нашел почему-то необходимым опять пойти к моему знакомому «человечку», несмотря на то, что уже вчера дал себе слово ни в каком случае и никогда не посещать его. Сам не знаю почему, но мне показалось, что там, в реставрированном обиталище «человечка», я как будто бы чего-то не досмотрел.
Пошел и наткнулся на шумное сборище гостей; были святки, и у человечка происходило что-то вроде маскарадика. Пяти минут пребывания в этом веселом обществе было для меня достаточно, чтобы почувствовать на душе что-то донельзя нехорошее. Все были чрезвычайно веселы («давно мы так не веселились!» — сказала сама хозяйка), все стремились быть, если можно, еще веселей, еще развязней, шумней; все стремились как бы наверстать утраченные годы какой-то вынужденной опечаленности. Боже мой, с каким усердием и усилием сам мой знакомый человечек, его жена (когда-то вздыхавшая о невозможности пострадать) и все остальные гости, которых в старину я встречал у этого же моего приятеля, только под совершенно другими веяниями времени, — боже мой, с какими усилиями все они старались восстановить позабытое значение кадрили, бестенденциозной потехи, простого смеха! Как все это к ним не шло, как все это было неуклюже, жалко и скверно… Марья Андреевна Кукушкина, которая в былые годы, я помню, изнывала в тоске по собственной негодности, плакала о том, что у нее нет средств учиться и т. д., вдруг теперь, когда она стала в три раза старее, в три раза толще, когда уж ее собственные дочери ходят в гимназию, вдруг теперь явилась в тирольском костюме, в коротенькой юбочке, обнаруживавшей икры ног, и какие говорила слова!.. Нет! Описать усилия, которые делали виденные мною гости, чтобы разделаться даже с воспоминаниями о «вчерашнем» дне, — невозможно!.. Выражение лиц, на которых отпечатывалось удовольствие дурости, не может быть передано мною достаточно рельефно.