Семен Юшкевич - Рассказы
Она металась по комнате, ловя руку пристава для поцелуя, падала на колени перед ним, — то непреклонная, то покорная.
— Не трогайте, не пишите, — упрямо повторяла она, — куда я пойду с детьми? У меня муж ослеп! Бог, Бог, да проси же! — крикнула она дрожавшему Иерохиму. — О, калека проклятый, до чего ты нас довел. Вот, вот твои дети, на, бери их, берите их, берите все, душу мою возьмите!..
Иерохим, как стоял, так и опустился на колени. Странное впечатление производила эта фигура среди шума и гама, среди неряшливо набросанных вещей, безмолвная фигура, с протянутыми руками к кому-то с мольбой, с глазами, широко раскрытыми, с выражением мучительного недоумения на лине.
Ципка все еще металась — точно в горячке, всякий раз наталкивалась на Иерохима, который при каждом толчке, стоя на коленях, переползал на другое место.
Зейлиг, как привстал, так и остался в согбенной позе. Полы его сюртука сползли вниз, но он не замечал этого прижав обе руки к груди, он все смотрел в одну точку, изредка прислушиваясь к стенаниям Ципки, но больше думая о своем, о том, что думать над вещами, и губы его, казалось, шептали по-прежнему: все хорошо, все мудро.
Хаим, Бейла, дети и Фейга сбились в кучку, трепещущие и неподвижные.
А Ципка все еще, как ей казалось, кричала, но она давно уже говорила хриплым голосом:
— Не надо, не делайте, это все куплено… Бог, Бог, пошли смерть мне и моей семье!
В дверях подозрительно безмолвствовала толпа.
ЛЕВКА ГЕМ
Война не прекращалась. Никто не знал, почему начали воевать, почему стало нужным, чтобы одна сотня тысяч людей убивала другую сотню тысяч людей; никто не понимал, что в том куске земли, из-за которого шла беспощадная борьба, — но война уже чувствовалась везде: и вверху, и внизу.
В городе готовились к непредвиденному, ужасному, беспощадному. Казалось легким и возможным, что через месяц, через неделю, завтра враг внезапно покажется у стен, ворвется в город, разрушит дома, уведет жен, девушек, мужчин перебьет, и не было в этом городе ни одной хижины, ни одного дворца, где бы о войне не говорили, где бы войну не проклинали, как самое тягчайшее, ненужное зло. Ежедневно, словно в эпидемию, десятки семей бежали куда глаза глядят, чтобы уйти от страха, оставшиеся с грустью и завистью глядели на опустевшие дома, и чем дальше, все страшнее и страшнее становилось наблюдать этот веселый и неумолимый большой город, который по-прежнему продолжал творить жизнь в своих богатых и бедных кварталах…
Народ стонал, страна стонала, но было нечто выше этих стонов страны, народа, нечто высшее, чем эти громадные толпы голодающих людей, убегающих людей, и это высшее, тайного смысла которого никто не знал, заставляло еще мириться с войной. Иногда напряженное состояние рассеивалось: приходило известие о подвиге, о геройстве офицера, солдата или солдат, и мрачные умилялись, и хмурые улыбались… Тогда казалось, что кошмар вдруг сгинет и колеса обычной жизни тронутся, толкнутые радостью победы и отдыха. Оживал город, оживали окраины, и все думали: вот конец!
Но дни шли… Грозный мрак, нависший где-то злым пугалом, сгущался, приближался, — раскаты громов орудий делались слышнее, и горячий кровавый туман уже мелькал в глазах… Все его чувствовали, все оборачивались в одну сторону, и, мнилось, близко-близко складывались в гору навалившиеся друг на друга тела, лицом вниз к земле, груды оторванных рук, ног, а по ночам в скорбной тьме чудились стоны и мольбы людей. И снова шепотом все спрашивали: зачем это нужно, кому это нужно? И никто не знал ответа, и не было ответа.
Война не кончалась… Паника шла сверху вниз, снизу вверх, — она не кончалась! Начинался разгром нищеты, — она не кончалась! Как бы одичавшая от жертв, от крови, она лишь теперь разгоралась и всеми своими щупальцами бесстрастно втягивала новые и новые тысячи, мечтая вызвать этим такое усилие, какого не видел мир… И в этом безумном и страстном вихре завертелось все живое, все неодушевленное в стране. Снаружи жизнь шла обычная, но внутри стоял и не прекращался стон, плач, вой, — появились банды озверевших голодных людей, — война не кончалась! Кое-где уже поднимался народ, но еще тихо ворчал, свирепея от тяготы, от ужаса, — пронеслись слухи о насилиях одной части населения над другой, но все это быстро и навсегда всосалось новыми и новыми ужасами и потонуло в общем гуле…
И так изо дня в день, из месяца в месяц прошли прекрасные весенние дни, залитые кровью мирных людей, так прошло яркое лето, неуродившее лето, как бы опрокинувшее свои бесплодные равнины и поля на голову народу, — и так во мраке начиналась печальная неведомая осень… Война не прекращалась…
* * *Туман побелел, порозовел. Где-то зазвонили в колокола, и окраина проснулась. На улицах, нелепо широких и нелепо узких, поднималась утренняя, сонная жизнь. На дворах звякали колокольчики, появлялись мужчины и женщины, то в одиночку, то парами или в кучку, кто с инструментом за плечами, а кто так, иные женщины с корзинками в руках, — и все исчезали в осеннем тумане.
Старуха Голда зажгла лампочку и, трясясь от холода, вошла в лавочку. На стойке спал жених Этель, ополченец Мотель, длинный и худой парень лет двадцати пяти. Она бесцеремонно растолкала его и прогнала в комнату. Потом повозилась у бочонка с сельдями, залила рассолом высохшую за ночь горку огурцов и стала снимать с дверей тяжелый крюк.
— Доброе утро, — произнесла покупательница Перель, увидев Голду в дверях лавочки.
— Доброе утро, — угрюмо ответила старуха. — Ваш муж тоже запасный?
— Дорогая, кто сказал вам: нет? — быстро подхватила Перель. — Мой Вольф запасный! А муж Песьки?
— Вы угадали! Кого находит счастье? Бедняка, погорельца! Вот открыла лавочку. Мне бы лучше закрыть ее. Жених ополченец, а муж дочери запасный. Да, да запасный!
— Вы продаете картофель? — перебила ее Перель.
— Конечно! Почему же мне его не продавать?
— Так дайте мне три фунта. Весы у вас хорошие? Вы честная женщина, а весы могут быть плохими. Вот, говорят, теперь на фабриках делают только плохие весы. Не знаю, может быть, так и нужно! Может быть, нужно, дорогая…
Она уныло покачала головой, и обе зашли в лавочку. Послышался плач ребенка. На минуту плач затих и сейчас же опять возобновился.
— Не могу слышать плач детей, — грустно выговорила Перель. — Я и сама готова заплакать.
— Это сынок Песьки плачет, — сердито произнесла Голда. — Бедняжка всю ночь не спала. Бедняжка в шестом месяце, но от горя два раза чуть не сбросила. В первый раз, две недели тому назад, когда сгорела ее лавочка и маленькое добро; второй раз, пять дней тому назад, когда умер ребенок. А Нахмале ничего знать не хочет. Замучил Левку, замучил Пеську. Спросите его, отчего он плачет?
— Я очень жалею детей, очень, — повторила Перель. — В них радость, и горе от них сладкое. А у меня нет ни одного, да, ни одного! Пять лет замужем, а детей нет, дорогая…
Вошли еще две женщины, обе какие-то темные, серые, и руки от холода держали спрятанными подмышками. Одна спросила крупы, другая — муки, и сейчас же заговорили о войне.
— Хотела бы уже услышать что-нибудь повеселее, — уныло сказала Перель. — Война, война! Голова не на месте, и нет сил уже жалеть себя, жалеть людей.
— Нет сил, есть силы, а запасных будут брать, — уверенно повторила спросившая муки и постучала ногами от холода. — Мой муж не выдумает. И если он уже кивает головой вот так, то нечего спорить. Он сказал: "запасные, готовьтесь!" Люди ходят по улицам, как козленочки… Вот так мне и кажется: как козленочки… Невинные, бедненькие, а смерть уже стоит за плечами.
— Стоит смерть, — пробормотала Перель, побледнев. — Дорогие мои, зачем война?
— И я бы спросила: зачем война? — вмешалась рыжая, покупавшая крупу. — Жили тихо, тихо. Тихо таки умирали с голоду, тихо таки мучились! Пошла бы и к старшему и спросила: зачем война? Или мало наши сердца дрожат? Или мало мы плачем? Или мы требуем чего-нибудь? Надо же знать почему?
— Теперь вижу, с кем дело имею, — мрачно выговорила Голда. — Вы не сошли с ума? Говорить! Откусите свой язык. Хотят войны, — не мое дело. Не мое дело, говорю вам. Не знаю, кто воюет, что воюет… У меня не спросили, — я не отвечу. Но моему Левке надо уехать. Тоже козленочек, а уговорите-ка его! Я кричу с первого дня: ему нужно уехать. Но подождал пожара, подождал смерти ребенка, а не едет. Не едет!
— Дорогая, — мягко сказала Перель, — никому не хочется уехать.
— Как не хочется? Еврей воин? Еврей убийца? Не знаю, как ваш муж, но Левка ведь настоящий козленочек. Он тихий человек, хороший человек, работящий человек и любит Пеську и детей, как три мужа и три отца. Но все же он козленочек!..
— Он походит на моего мужа, — сказала рыжая. — Тот тоже рвется на войну, а уж дурак, а дурак!..
— Все хороши, — хмуро заметила Голда. — Умные люди давно разъехались…