Михаил Арцыбашев - Бунт
— Кордeлия, Корделия Платоновна… надзирательница наша,— пояснила Иванова.
— Пора спать, — сказала в дверях скрипучая дама.
— Сейчас,— вяло отозвалась Иванова.
Через минуту уже все лежали под несгибающимися твердыми одеялами. Кох сейчас же захрапела.
— Ишь, дьявол добродетельный! — со злостью сказала о ней Иванова.— Ско-олько в ней этой самой добродетели!
Электричество разом потухло. Раскалившаяся дужка еще краснела в темноте, и слышно было слабое придушенное сипение.
А когда это сипение затихло и воцарилась совсем мертвая тишина, робкий голос, который самой Саше показался странным, произнес во мраке:
— А если у меня есть для чего… это самое?…
— Дура!— отозвался с непоколебимым презрением сиплый и глухой бас.
VIII
Саша притихла. Опять по давешнему через окна падали на потолок полосы колеблющегося света, было темно и тихо.
Саша смотрела в темноту под соседней кроватью, а перед нею роем кружились и плавали лица, образы и мысли дня. И уже совершенно определенно и понятно ей дорогим выплывал образ студента Дмитрия Николаевича.
«Имечко какое милое,— думала Саша:— Митя… Митенька… А что ж, и правда: все мы одинаковые… и та, что по-французски смеялась, и Полынова… все одно! У каждого грех есть и каждый может свой грех перед Господом замолить, перед людьми исправиться… Ну, была девкой… что ж… буду честная, как все… не грешней! И коли он меня и вправду любит»…
«А любит?»— вдруг с испугом спросила она себя и побледнела.
«Не любил, так и не хлопотал бы… А может, из жалости?.. Нет, сам говорил, что цены мне нет, что— красавица… А что девкой была, так я слезами то отмою… А уж как я любить буду… Миленький мой, красавчик мой золотой!»
И поплыло что-то светлое, радостное. Темнота наполнилась золотыми искорками и кругами, они жались и разбежались, разлилось золотое море. На глаза набежали слезы; Саша сморгнула их и все думала, не отрываясь. Все существо ее переполнилось горячим чувством беспредельной любви и могучего желания счастья. Вся она дрожала мелкой дрожью от бессознательной силы, красоты и молодости.
Было темно и тихо, и во всем громадном мире для Саши были только двое: она сама и человек, которого она любила. И не было больше ни раскаяния, ни страха перед людьми, которые что-то старались с ней сделать, не было прошедшего, а было только желание счастья.
IX
На другой день Сашу перевели в женскую частную лечебницу, куда набирали сиделок откуда угодно, потому что труд их был тяжел и опасен и не давал ни радости ни денег.
А дня через три Дмитрий Николаевич Рославлев ехал на извозчике в эту лечебницу. Ему было холодно и почему-то досадно. Всегда он посещал кафе-шантаны, трактиры, бильярдные и публичных женщин, но никто не интересовался его частной жизнью, а история с Сашей вдруг стала известна всем и всех заинтересовала. Тот самый господин, пожилой чиновник, которого он просил за Сашу, с удовольствием рассказал об этом при первом удобном случае. Узнали и его родные. Они были воспитанные люди и не сказали ему, и он знал, что не скажут ни одного слова, но по страдающему лицу матери, по тревожно-любопытным взглядам сестры и тому неприятному сосредоточенному молчанию, которое внезапно воцарялось при его появлении, Дмитрий Николаевич видел, что им все известно и что они недовольны им. А всего неприятнее было Дмитрию Николаевичу то, что над ним начали подшучивать товарищи, и, не смотря на свои убеждения, он чувствовал, что это достойно шутки.
Конечно, если бы с ним стали спорить, он совершенно справедливо ответил бы, что не только не смешно, но даже очень хорошо, что он помогает человеку выбиться из дурной жизни, что так и следует поступать. Но в тоже время он чувствовал себя так, как будто к нему прилипло что-то грязное и пошлое.
«Надо непременно кончить эту глупую историю!»— думал Дмитрий Николаевич, хватаясь за сиденье, когда санки забегали на поворотах.
Оттого, что погода была хороша, светла и морозна здоровым, бодрящим морозцем, все люди имели веселый и бойкий вид, и такой же вид был у самого Рославлева. Но ему казалось, что в нем есть и всем видно что-то дурное.
«А как она мне руку… тогда!» — с неопределенным чувством жалости и сознания, что он достоин этого, подумал Дмитрий Николаевич.
Больница была совсем старое, мрачное, облупленное здание. Старый швейцар, почему-то пахнущий канифолью, отворил дверь Рославлеву и принял его шинель.
— Вам кого?— спросить он, шамкая.— Нынче приема нет.
— Знаю, знаю, — заторопился Дмитрий Николаевич.— Я по делу; мне нужно видеть сиделку Козодоеву.
— Такой у нас нет,— ответил швейцар и полез доставать с вешалки его шинель.
Дмитрий Николаевич испуганно придержал его за рукав.
— Она недавно, вы может быть, не знаете!
— А может и то,— равнодушно ответил швейцар.— Вы наверх пройдите, там скажут.
Дмитрий Николаевич торопливо поднялся по широкой, но темной лестнице.
Швейцар что-то пробормотал.
— А, что?— поспешно переспросил Дмитрий Николаевич, останавливаясь с приподнятой на ступеньку ногой.
— Много у нас их тут, говорю, всех-то не упомнишь,— повторил швейцар равнодушнее прежнего.
— Ну, да… конечно, — торопливо согласился Дмитрий Николаевич, осклабляясь.
И улыбка у него вышла какая-то подобострастная.
«Черт знает, что такое!— с мукой в душе подумал он, поднимаясь дальше. — Я, кажется, начинаю бояться всех… Точно я сделал что-то такое, за что у всех обязан прощения просить. А ведь я очень хорошо сделал… лучше всех сделал!..»
Он прошел три площадки и на четвертой столкнулся с Сашей.
Она видела в окно, как он подъехал, и с замирающим сердцем, радостно испуганная, выбежала навстречу.
И оба они покраснели разгоревшимся молодым румянцем.
— Не ждали?.. Здравствуйте, — сказал тихо, точно заговорщик, Дмитрий Николаевич.
Он почему-то ждал, что Саша, как и в первый раз, заробеет, но Саша легко и радостно взглянула прямо ему в лицо и ответила:
— Как можно… Здравствуйте!
На лестнице никого не было, швейцар тихо копошился внизу, наверху лестницы тихо и спокойно тикали часы, раскачивая большой желтый маятник.
И вдруг что-то странное, влекущее протянулось между ним и розовыми, слегка раскрывшимися губами Саши, и прежде чем Дмитрий Николаевич понял, что он делает, он уже почувствовал, что не может не сделать, и, весь замирая от невыразимо приятного, свежего, боязливо-радостного чувства, нагнулся, и губы его будто сами нашли мягкие, холодноватые губы Саши и придавили их, раскрывая твердые ровные зубы, и что-то горячее отдалось во всем его теле.
На глазах у Саши выступили слезы, но глаза блестели, как черные вишни.
— Сюда… пойдем,— тихо сказала она, тупясь.
И не он, а она уже повела его в конец коридора и посадила на холодный, твердый диванчик.
— Разве можно? — почему-то шепотом спросил Дмитрий Николаевич.
— Можно, — таким же дрожащим голосом ответила Саша.
В коридоре было так же пусто и тихо, как и на лестнице. Только в соседней палате кто-то тяжело ходил взад и вперед, то приближаясь, то удаляясь, шаркая туфлями, и каждый раз, доходя до двери, звучно плевал куда-то.
И опять, точно повинуясь какой-то посторонней, могучей торжествующей силе, Дмитрий Николаевич обнял Сашу и, весь дрожа и замирая, стал целовать ее в губы, вдруг ставшие такими горячими, что почти жгли. У самого его лица были ее черные, блестящие, не то лукавые, не то таинственные глаза, и от ее порозовевшего лица, совсем не похожего на то накрашенное и сухое лицо, которое знал Дмитрий Николаевич, пахло чем-то свежим и невыразимо приятным.
— Этого… уж… нельзя… тут!.. — полушепотом, но счастливым и лукавым голосом говорила Саша по одному слову между поцелуями и вся тянулась к нему, прижимаясь упругой грудью и маленькой рукой.
— Можно… можно… — так же лукаво повторял он ее слова.
Кто-то шел по лестнице. Сверху спустилась худая и бледная, с очень ласковым и печальным лицом, сиделка.
На ней было такое же платье, как и на Саше. Она прошла, стараясь не смотреть, и стала возиться у шкафчика на другом конце длинного коридора. А Дмитрий Николаевич только теперь обратил внимание на Сашин костюм.
Она была вся в белом балахоне, закрывающем грудь. Из этой белой и чистой материи удивительно свежее и хорошенькое личико ее смотрело точно новое, в первый раз им виденное. И она чувствовала, что хорошенькая, и радостно улыбалась ему.
— Ну, как вам тут?— тихо и тоже улыбаясь спросил он, косясь на сиделку.
— Ничего,— радостно ответила Саша.— Работа тяжелая, а… ничего, пусть. Я тут долго пробуду… пусть…
— Почему так?— любуясь ею и заглядывая ей в глаза, спрашивал он.
«Потому что я хочу очиститься этой каторгой; тяжелой и скучной работой, какую ты никогда не делал, искупить то дурное, в чем жила раньше, и стать достойной тебя!»— сказало ее закрасневшееся лицо, но говорить так Саша не умела. Она только улыбнулась и тихо ответила: