Валентин Свенцицкий - Избранное
Думайте что угодно. Простите за откровенность: мне наплевать, что вы обо мне думаете. Я-то сам великолепно знаю, что я горд, – и оставим это!..
Но штука вся в том, что сегодня в двенадцать часов загудят колокола и запоют «Христос воскрес». В церквах будет много куличей и пасок и крашеных яиц. Очень красиво, когда все это уставят на деревянных подставках и зажгут свечи. В детстве я так любил смотреть на освящение пасхи! Больше всего любил… даже больше пения «Христос воскрес»… Пахнет ладаном, пихтой и свежим сдобным хлебом… Колокола поют… Весенний воздух в раскрытые двери врывается, как белая птица на призрачных крыльях…
Чушь все это, милостивые государи! и не об этом я совсем хочу сказать: люди после заутрени, то есть порядочные люди, разумеется, разговляться пойдут. А мне жрать нечего! Понимаете ли вы, что это значит?… Нечего, нечего, нечего!.. Экое проклятое слово!.. Ну пусть бы ветчины не было… Конечно, какая Пасха без окорока? Когда я был маленький, у нас всегда окорок обкладывали зеленью и цветной бумагой… Так вот-с… Я понимаю, что окорока нет… Это роскошь. Как хотите, но это роскошь… Ну, пусть и пасхи нет… Ведь это хлопотливое кушанье… И форму надо, и погреб… Хотя я страшно люблю пасху, особенно шоколадную, с цукатами… Я согласен: все это роскошь. Не всем же есть пасху с цукатами. Не всем же иметь свою семью… Теплую квартиру, любящую жену, детей… и пасхальный стол с разными вкусными вещами… И потом, я же сам виноват, что у меня ничего этого нет… Но оставим это – это вас не касается. Я и не виню никого, если вам угодно знать. Я настолько горд, что и винить никого не желаю… Без окорока и без пасхи я могу. Если таков социальный закон… Или как, чорт его там знает; я согласен, я совершенно примирился… Но как же без хлеба?… То есть, понимаете ли, совершенно без хлеба… без малейшего кусочка… «Христос воскрес» запоют – а у меня даже корочки нет… Ах, да при чем тут «Христос воскрес» – просто я есть хочу. Это прямо бессмыслица какая-то, что мне есть нечего!.. Ну, я виноват. Я преступник. Я исчадие ада… Но надо же мне есть. Неужели не ясно, как дважды два, что мне необходимо есть. Нельзя же три дня сидеть без куска хлеба? У меня даже во рту горько от голода. И голова тяжелая как свинец. Три дня назад я нашел в кармане семикопеечную марку, продал ее за пятачок и купил два фунта хлеба… Но ведь это было три дня назад. И потом, страшно стыдно продавать семикопеечные марки. Я, конечно, сделал вид, что просто забыл деньги… И все-таки чуть не бегом выбежал из лавки. Вы понимаете, что это стоило мне при моей гордости?
Но досаднее всего, что я уверен: в будущем у меня будут деньги. Наверное будут. Но когда? Может быть, через неделю, через месяц, через год?… А сейчас во рту горько и голова чужая. И ни одной близкой души. То есть меня многие знают. Очень даже многие… Но я выброшен на улицу и ни к кому не могу пойти…
Ха-ха!.. Они думают, что безнравственные люди не хотят есть!.. Ошибаетесь, милостивые государи, очень даже хотят… Между прочим, я теперь ужасно люблю это выражение – «милостивый государь»… Прямо великолепно! Одно время я получал много писем… И ни одно письмо не начиналось словом «милый» или «дорогой». А все – «милостивый государь». И теперь мысленно я всегда обращаюсь к людям изысканно вежливо: «Милостивые государи!..»
Сейчас, должно быть, часов одиннадцать. Через час Пасха. Праздникам Праздник и Торжество из Торжеств… Так, кажется?
Я хожу по улицам как все. Не могут же мне запретить ходить по улицам, потому что я грешник? Такого закона еще нет, кажется… И дышать могу… И петь могу… Хотел бы я знать, есть ли еще хотя один такой же отверженный, как я, среди всех этих прохожих? Ведь они же принимают меня за настоящего человека – может быть, и среди них есть такие же одинокие, такие же голодные, как я, и только вид делают, что они «как все»… Что за нелепые мысли? Разве мне легче, если я не один такой?… Уж не завидую ли я, что они все сегодня обедали? Ели горячий суп с мягким черным хлебом. И, может быть, даже не по одной тарелке… Котлеты с макаронами… Тоже горячие. Прямо со сковороды. Чтобы масло кипело и брызгало…
Нисколько не завидую… уверяю вас… Два блюда – непозволительная роскошь… Безнравственная даже роскошь, если вам угодно!.. Я это знаю теперь наверное…
Но черный хлеб – это совсем другое дело… Про черный хлеб я ничего не говорю…
Я вышел за город и даже не заметил. Ведь это, значит, верст шесть отмахал!.. Вот что значит быть философом. А я, милостивые государи, настоящий философ, Божией милостью!.. Да-с! С гордостью об этом заявляю. Ибо всегда жил по-своему. В этом суть всякой философии!..
Да ну вас! Очень мне нужно перед вами расшаркиваться. Голова у меня болит. Вот что! Ноги устали. И есть хочу. Хлеба хочу. Черного хлеба хочу, милостивые государи!..
Однако нечего тут стоять. Надо подняться на гору…
А какая ночь-то, оказывается, великолепная! Настоящая пасхальная ночь… Звезды, точно вымытые драгоценные камни, так и переливаются. И когда повернешься к городу спиной, не видно фальшивого света электрических фонарей… и так хорошо!..
Луны нет. Но звезды такие яркие, что темно-голубую даль видно далеко-далеко… На самом краю неба бледно-лиловая полоса: может быть, отсвет дальнего пожара. В ложбинах снег еще не стаял и белеет нежными весенними пятнами. Воздух сырой, но теплый и весь насыщен запахом молодой растаявшей земли…
Я люблю тебя, милая! Люблю твои косы, твои глаза, твой смех, твои шалости, твои слезы, твою радость, твою грусть… Потому что землю люблю. Запах талого снега и влажных сосен… Дальние загадочные огни люблю и душистый воздух, и простор, и свободу безбрежную…
И зачем Бог дал мне такое нелепое, неугомонное, ненасытное сердце? И кому какое дело до моего сердца? Кто моему сердцу поверит? Смешно, право!
Стою я за городом один-одинешенек. И нет до меня никому никакого дела. Хоть издохни, хоть сверши величайший подвиг. Никого. Ни души кругом.
Неужели я хуже разбойника? Но если и хуже. Ведь сейчас «Христос воскрес» запоют – до оценок ли тут: кто лучше да кто хуже… Радоваться, обниматься надо и быть всем вместе. Главное – всем вместе. Коли Христос воскрес – разве можно врозь быть?
Но вы от меня отвернулись, милостивые государи, и прекрасно, и я не пойду к вам. Я достаточно горд, чтобы не пойти к вам. Не нуждаетесь? Ну, это уж ваше дело…
А я буду стоять здесь. Далеко от вас. Один-одинешенек и петь «Христос воскрес». Надеюсь, вы не можете мне запретить петь «Христос воскрес»?
Глаза мои привыкли к темноте, я различаю тонкие стволы березок и темные кусты вербы с мохнатыми, пушистыми почками… Как бы хорошо, если бы последние годы моей жизни оказались сном. И голод мой, и одиночество мое, и злобный город за спиной – все бы оказалось сном.
Я горд, конечно. Но я устал. Страшно устал. И так хотел бы в тепло, к людям, к чистым, добрым людям… Видеть их радостные лица, слышать их смех. Звонкие голоса… Мне больше ничего не надо… Вот как бывало в детстве: ждешь не дождешься заутрени. В церковь придешь и готов прыгать от счастья. И все радует. И теплые восковые свечи. И нарядные платья. И звон колоколов. Вертишься в разные стороны, так бы и бросился на шею к первому попавшемуся соседу и заплакал от умиления.
А выйдешь из церкви – не надышишься вечерним весенним воздухом, не насмотришься на праздничное небо. Придешь домой: Боже мой, сколько света! И как тепло. И какой аромат от цветов, которыми уставлен стол…
Что это?
Господи! Да ведь это звонят!.. К заутрене звонят! Что же это я? Неужели час стою…
Простоял… Один… Разве можно теперь одному быть… Сейчас «Христос воскрес» запоют… Не могу я… Не хочу я один быть…
Да-с, милостивые государи, тут-то и случилось со мной одно маленькое и нелепое происшествие.
Я опрометью бросился к городу. Назад по грязным, незнакомым улицам. На улицах ни души. Сами понимаете, кто станет в этакую ночь по улицам разгуливать? Сколько пробежал, я не помню. Только на углу какого-то переулка вдруг почувствовал, что ноги у меня задрожали, в глазах черные круги пошли… Того гляди свалюсь… Остановился я. Осмотрелся… Должно быть, я, милостивые государи, в эту минуту на затравленного котенка походил со всей своей гордостью… Да-с… Кровь в висках колотится, холодный пот на лбу выступил. И по всему телу озноб пошел, точно приступ лихорадки…
И слышу: у ворот кто-то плачет. Должно быть, ребенок. А женский голос уговаривает:
– Спи, баюшки-бай-бай!..
Придет же в голову этакая нелепая мысль: взял да и бросился на эти голоса.
У ворот женщина сидит. Ребенка нянчит. Должно быть, жена дворника или ночного сторожа. К заутрене, видно, нельзя ей с ребенком-то.
Не помню, как дошел я до них. А как дошел, так и упал на скамейку и разрыдался, как последний дурак.
– Голоден я… пропал я… никому не нужен… – бормочу. А сам бьюсь в истерике…
– Ах ты, сердечный, – говорит баба, – ах ты, несчастный… – и повела меня к себе в сторожку…