Антон Чехов - Том 16. Статьи. Рецензии. Заметки 1881-1902
Наша маленькая Академия художеств может принять уверение в глубоком уважении. Я говорю об Училище живописи, ваяния и зодчества, которое 1-го октября празднует свой пятидесятилетний юбилей*. Академия наша маленькая, пасующая в сравнении с петербургской, но чреватая. Хотя она мала, хотя в ней нет ни одного генерала-профессора, нет даже ни одного немца, но о ней стоит сказать хорошее слово… Существует училище относительно еще не долго, но в нем уже успели накопиться сказания и предания. Много разного народа перебывало в нем за 50 лет. Были в нем знаменитые профессора, достославные инспектора, именитые натурщики и популярнейшие ученики. Из профессоров следует отметить основателя училища Маковского, отца теперешних Маковских, Пукирева, Перова, братьев Маковских, братьев Сорокиных, из которых один отлично знает анатомию, а другой пахнет ладаном и смирной, Прянишникова, съедающего ежедневно по огромнейшему куску кровавого мяса, спартанца в искусстве и в общем милого человека. Инспекторов, вся инспекторская функция которых состояла из одного только подписывания расписания экзаменов, было много, но из них особенно интересны: покойный Зарянко, писавший очень хорошенькие головки, хохлописец Трутовский, который от малых ушел и до великих не дошел, и целомудренный Виппер*. Этот Виппер, негодуя на олимпийских богов за то, что те не носили брюк и фраков, произвел всем училищным статуям возмутительную операцию, до которой не додумался бы даже сам Савонарола. Фидий побил бы его, разумеется, если бы был жив. Из натурщиков особенно знаменит Петр Егоров, вбивавший в землю тумбу одним ударом кулака, и Иван, вынимавший обратно из земли эту тумбу. Ученики такие же ученики, как и везде. Рисуют, не ладят с науками, любят, грешным делом, шнапс-тринкен, не стригутся, по анатомии не идут дальше затылочной кости… вообще милые люди. Впрочем, у них есть нечто специфическое, отличающее их от других учеников: быстро расцветают и быстро увядают. Делаются они знаменитостями тотчас же при переходе в натурный класс. О них кричат, пишут о них в газетах московских и питерских, покупают их картины, но получают они медальку и — все погибло. На середине пути стушевываются и исчезают, исчезают бесследно. Увы! Недавно кричали про авторов Мессалин, Днепровских порогов* и проч., а где теперь эти авторы? Где теперь одноусый Волков, шаровидный Коптев-анималист, писавший тапиров вместо лошадей? Где Эллерт, Янов, Левитан et tutti quanti?[14] Где они?
<8. 8 октября>*Наши приказчики из кожи вон лезут. Баловникам хочется во что бы то ни стало завоевать себе праздничный отдых. Им хочется в праздники и в тепле посидеть, и на диване поваляться, и по Кузнецкому с тросточкой пройтись. Лет десять выкрикивают они это свое желание устно и письменно, и только на днях в нашей управе сочинен соответствующий доклад. На этот раз дело, вероятно, выгорит, и приказчики убьют сразу двух зайцев: отдых и сознание, что «наша взяла».
Ну, а мальчики-лавочники? Мальчики останутся на прежних основаниях. Они будут по праздникам, пока лавка заперта, чистить тазы и самовары, выносить помои, нянчить хозяйских детенышей и за все это получать трескучие подзатыльники… Ведь правда? Кошки, собаки и мальчики-лавочники пользуются давней, всем известной «magna charta libertatum»[15]: их может бить и увечить желающий домочадец. Нет на мальчике синяков — значит, домочадцы на богомолье уехали. Бить ребят можно сколько угодно и чем угодно. Не хочешь бить рукой, бей веником, а то и кочергой или мокрой мочалкой, как это делают хозяйки и кухарки. Мальчики ложатся в 12 ч., встают в 5. Едят они объедки, носят драные лохмотья, засыпают за чисткою приказчичьих сапогов. День в холодной, сырой и темной лавке, ночь в кухне или в холодных сенях, около холодного как лед рукомойника. И этаких «герцеговинцев» не десять, не сто, а тысячи! Спросите-ка их, рады ли они тому, что по праздникам не будет торговли? Они ответят «нет». В лавке сидеть для них много легче, чем дома. В лавке мальчику трудно, но тут он сознает, что он дело делает, и знает одного только хозяина, дома же он маленький каторжник, угождающий даже пожарному, который по праздникам шляется к кухарке. Он рад и не ночевать бы дома, коли б можно было, а не только что справлять там свои праздники. На эту тему можете всласть потолковать с любым приказчиком, пережившим мальчишество.
Итак, приказчики будут отдыхать, мальчики же наоборот. Приказчикам грешно не повоевать за своих маленьких товарищей.
* * *И. В. Самарин празднует пятидесятилетний юбилей* служения своего в актерских чинах. Пишу о нем с некоторой фанаберией. Моему коллеге петербургскому обозревателю* едва ли приходится когда-либо писать о таких театральных великанах, как Самарин. Есть у вас много звезд, но они все до единой пасуют перед нашим стариком. Самарин слишком известен, столько же, по крайней мере, сколько Садовский, Живокини и Шумский. Заслуг его не сочтешь. Он был честен (за все 50 лет рецензентам — ни на эстолько!), исправен, не тяжел и, что немаловажно в закулисном мире, не разыгрывал из себя генерала, хотя и имел на это возможность и, пожалуй, право. Впервые довелось мне видеть Самарина в потехинском «Вакантном месте» в роли полицеймейстера*. Настоящий был полицеймейстер! Фигура, голос, подергиванье плечами, походка — все неподражаемо полицейское. Глядишь на него и чувствуешь, как по спине мурашки бегают. В особенности хорошо выходило у него держанье в левой руке полицеймейстерской фуражки. В одном этом держанье, в этой ничтожной мелочишке виден был целый и самый недюжинный, шестиэтажный талант. Поучайтесь вы, Южины и Скуратовы! Поучайтесь с разумением, а коли разумения нет, то хоть с прилежанием!
* * *А у г. Южина нет разумения. Иначе бы он не дерзнул со своей фигуркой и со своим писарьским голоском лезть в Уриэль Акосты*. Говорят, что он собирается также изобразить смеха ради и Гамлета. Недурно бы сделал юноша, если бы сообщил вопрошающей Эрато, сколько ему лет. Забылся малый…
* * *Артистический кружок продан с публичного торга*, хотя у него и не было на лбу роковых слов, да и лба даже не было. Не было лба по самой простой причине: головы не было. Продано все: занавес, вешалки, горы, леса, небо, звонки, пустые бутылки, парики… Поневоле вздохнешь и вспомянешь гимназистов, которые, ухаживая за девицами, при всяком удобном и неудобном случае восклицают: «Sic transit gloria mundi!»[16] Думал ли дядя Вильде, орудуя во время о́но кружковскими делами, что кружок рано или поздно постигнет такая пакостная участь? Г. Вильде, носящий теперь по кружке траур*, не думал об этом. Он был счастлив, доволен; изредка только больно пощипывало его покойное «Московское обозрение», в котором заседал бессмертнейший враль Гаврила Сокольников. Кстати: кто не видал Неаполя, тот не видал ничего, кто же ни разу не слушал Сокольникова, тот не слыхал ничего. (Этот поэт-Хлестаков теперь в Питере.) В кружке, было время, играли светила. Правдин, например, Стружкин… Г. Стружкин, где вы?* Все еще стишки пописываете и все еще из вас до сих пор Лермонтов не вышел?
* * *Ни в одном кабаке не получишь столько удовольствий, сколько в Salon des variétés*, или, как его любя величают, в «Салошке». Салоны разные бывают, но наш салон — отменный салон. В нем можно и выпить, и закусить, и в чужую бороду вцепиться, и девицу вверх тормашкой поставить. Возьмешь девицу за плечи, дашь ей коленом и — salto mortale готово. Много удовольствий. Наши балбесы и оболтусы с тоски поумирают, если отнять у них «Салошку». Поет, во-первых, старушенция Филиппо (не родственница ли тому Филиппову, что в Харькове за преступления по должности судился?). Во-вторых, водка и драка… Кому надоело пить водку, тот горланит; кому надоело горланить, тот с пьяными немцами дерется. А здоровенный пьяный немец с красной, тупой физией очень соблазнителен. Лица, получившие низшее и среднее образование, дерутся кулаками, получившие же высшее — чем-нибудь помягче, чтоб не так больно было. Везде образованность сказывается. Так, недавно один жрец Фемиды хватил по голове кассира… Чем, вы думаете? Портфелем, начиненным всякой ябедой и кляузой. Не понравилось человеку, что у кассира голова есть, он размахнулся и трахнул… Жизнь — копейка, а чужая башка и того дешевле!
* * *В Москве, судари мои, много чудес и помимо царь-пушки. В ней есть два достойных внимания чуда. Одно из них — Оттон Селецкий, высокий, слегка худой, слегка лысый человек в маленьком картузике с пуговкой, другое — некий г. Тарасов, весь состоящий из одного огромнейшего железного мускула. При взгляде на этот мускул сама собою лезет в голову мысль о допотопных силачах-мамонтах и ихтиозаврах. Хватит кулаком по стене — стены нет, возьмется двумя пальцами за веточку — дерево падает. Оттон же Селецкий, в противоположность мускулу Тарасову, олицетворяет собою живую человеческую мысль. Он подвижен, как вьюн, и предприимчив, как муравей. В душе он музыкант, электромеханик и астроном, на деле коммерческий человек и любитель просвещения, но все это однако, не мешает ему интересоваться вопросами воздухоплавания и религией индусов. Сегодня он кассир, завтра реформатор, послезавтра генерал иезуитского ордена или минералог. Служил он везде, начиная с кавалерии и кончая русским музыкальным обществом. Везде он пайщик, везде компанион, член общества, секретарь, шафер, казначей, учредитель. Со всеми знаком, всех насквозь знает и везде бывал. Знаком он и с мускулом Тарасовым. Встретил он его однажды, поглядел на него и подумал: «А нельзя ли как-нибудь утилизировать этого ихтиозавра?» Подумал и сообразил. Плодом соображения явился плод слияния мускула с идеей — «Русское гимнастическое общество в Москве»*, с коим и имею честь поздравить. Оттон Иваныч купил уже председательский звонок и облекся в одежды гладиатора. Тарасов ходит и только мускулами поскрипывает, а под ним земля дрожит. Будем делать гимнастику! Станем с горя силачами и перевернем, от нечего делать, землю! Русский человек и без точки опоры обойдется*.