Федор Решетников - Ставленник
— Куда же, господа, ехать? — спросил Петр Кротков, красивый юноша двадцати лет.
— Да ты куда думаешь?
— Батюшка советует в духовную академию, а мне хочется в медицинскую. Я в медицине-то смыслю кое-что…
— Ишь каналья! Любит форму: здесь иподиаконом был, архиерея одевал, а там хочешь форму носить, чтобы порисоваться в губернском городе и перед своим батюшкой. Знаем мы вас, протопопские сынки!
— Давайте лучше вот что решать: как ехать? Есть ли еще деньги-то?
— Кротковы богаты.
— Наш отец на днях будет сюда, вероятно даст, — сказал Алексей Кротков.
— Мой отец хотел прислать малую толику. Он не препятствует тому, что я еду в университет, даже радуется, — сказал Троицкий.
— А вот мой не то: что, говорит, тебе за наука? Выпороть, говорит, тебя надо за вольнодумство. И если ты бросишь меня на старости лет, не заступишь мое место, прокляну тебя, — сказал Бирюков.
— Что за дубина!
— Что ни говорите, а я удеру в университет… Добро бы, я один был сын у него, а то один уже священником, а другой в философии. На брата, конечно, нечего надеяться. Скверно, денег нет.
— Я отцу ничего не говорил о поездке, нынче написал ему такое письмо, что, надеюсь, старик расчувствуется. Впрочем, я у него одно детище мужского колена, а место у него такое, что называется — на веретено стрясти: село дрянь, народ бедный, благочинный теснит… — сказал Спекторский.
— Так как, господа?
— Не знаем. Призанять бы у кого-нибудь на дорогу.
— У кого займешь?
— Мы вот что сделаем, господа, — сказал Троицкий: — все мы друзья и, стало быть, в крайних случаях должны помогать друг другу, как помогали в семинарии и как выручали друг друга из бед. Если мой отец пришлет много, я половину разделю на Спекторского и Бирюкова.
— У меня всего два рубля. Книги разве продать! — сказал Бирюков.
— А у меня всего-то пятьдесят копеек, — сказал Спекторский.
— Господа Кротковы, к вам взываю о благотворительности, — сказал Троицкий Кротковым.
— Мы не знаем, как отцы.
— Если не дадите, мы вам не товарищи.
— Я попрошу батюшку об этом, — сказал Алексей Кротков.
Разговоры продолжались до четвертого часу утра. Попову очень надоели товарищи, но ему совестно было гнать их.
— Попов, давай другую книгу.
Попов дал.
— Ну, читай, Елтонский.
— Господа, мне надо проповедь писать, — сказал Егор Иваныч, теряя всякое терпение.
— Пойдемте к нам, — сказал Петр Кротков.
— Лучше за реку поплывем. Там хорошо.
— Марш!
— Смотри, Егор Иваныч, умненько сочиняй. Мы послушаем твою проповедь в церкви, — сказал Алексей Кротков.
Товарищи поцеловали Егора Иваныча и пошли к реке.
Когда ушли товарищи, Егор Иваныч достал из сундучка четыре листа серой бумаги, сделал их тетрадкой в четвертую долю листа, сшил, разрезал, перегнул на половине, очинил перо, попробовал, поправил перо, опять попробовал, ладно — и стал думать. Целый час Егор Иваныч продумал.
«Задача трудная, — рассуждает Егор Иваныч: — дело в том, что придется говорить в губернском городе, в архиерейскую службу… Троицкий прав. Другое дело, если бы сочинить просто для архиерея, а то для народа. Товарищи будут слушать, шептаться, смеяться, как и я смеялся над выговором священников… Судить станут… Ничего бы, если бы всё чужие, а то своих много, не все разъехались… А певчие — зубоскалы, вслух шикают… И к чему он задал мне… Ну, что я напишу?..» Опять Егор Иваныч стал обдумывать сюжет проповеди. Ничего не выдумывается.
— Дай умоюсь, — сказал Егор Иваныч вслух и умылся.
«Уж сочиню же я тебе! Сочиню». Зло взяло Егора Иваныча. Ругаться он стал. Попробовал перо, озаглавил текстом священного писания свое сочинение и начал приступ. Полчаса он писал сплеча, потом вдруг остановился.
«А дальше?.. Он велел текстов больше… На! наворочаю же я тебе».
Зазвонили к заутрене.
Крепко и хлестко стал писать Егор Иваныч. Мысль была, только тексты трудно подбирались. Зазвонили к ранней обедне, Егор Иваныч все пишет. Вошла хозяйка.
— Здравствуйте, Егор Иваныч, — сказала она.
— Здравствуйте.
— Чайку попьете?
— Некогда.
Хозяйка, как хозяйка дома, села около стола, возле Егора Иваныча.
— Что вы это пишите? И ночь-ту, кажись, не спали…
— Проповедь пишу.
— Ах, мои мнечиньки! Проповедь?
— Да. — Егор Иваныч бросил перо, потому что теперь все мысли его сочинения исчезли.
— Где же вы ее сказывать будете?
— В кафедральном соборе.
— Ой! ой!.. при самом архирее?
— Да.
— Вот что значит ученье-то!.. Уж я послушаю, непременно послушаю. Только вы поскладнее пишите да понятливее, погромче сказывайте… Вот у нас говорят проповеди-то, всё под свой нос говорят… А вы как, в ризе будете сказывать-то?
— Нет. Стихарь надену.
— Так, так… А в ризе-то лучше бы… А вы в попы-то скоро постригетесь?
— Скоро. Только проповедь надо сказать.
— Дай бог, Егор Иваныч, дай бог!.. Чайку не хотите ли, Егор Иваныч?
— Да нет чаю.
— Экие вы какие! Ну что бы мне сказать!.. Сейчас поставлю самоварчик, напою.
— Покорно благодарю.
— Полно, Егор Иваныч. Вы у меня такой были постоялец, что мне и не найти таких… Как красная девушка, жили всё тихо, и кашлю, что есть, не слышно… Не то что Павел Иваныч, денег не платит, приятелей водит, содом просто! — Немного помолчав, хозяйка, поправив на голове платок, сказала очень любезно Егору Иванычу: — а я ведь к вам по делу, Егор Иваныч. Денег бы надо, больно надо…
— Вам сколько следует?
— Да за комнатку два рубля, за десять фунтов гречневой крупы — помните, велели купить? пять фунтов говядины, молочнице за шестнадцать бураков, всего три рубля восемь гривен без трех копеек.
Егор Иваныч дал ей пять рублей.
— Ах, я и забыла, ономедни у вас гости были, стакан разбили, двадцать копеек стоит.
— Да ведь он от воды лопнул!
— Знаю, что сам лопнул, только теперича, уж если он у вас был, значит, вы за него и отвечаете.
— Так вы и двадцать копеек исключите из пяти рублей.
— Хотелось бы мне еще попросить вас… да совестно.
— Говорите.
— Ономедни стекло разбили вот в этом окне.
— Да ведь оно разбито было!
— Полноте, Егор Иваныч… Вы коли живете здесь, значит, за комнату и отвечаете… Ну, да бог с вами… Вот еще надо бы за картинку вычесть… Больно уж ваши-то приятели хериков много на лице наделали… хорошему человеку и посмотреть-то страм… Стул таперича сломали.
— Послушайте, Авдотья Кириловна, ведь я в том не виноват; не я же ведь все это сделал.
— Знаю, что не вы, — вы такой умница! Дай вам царица небесная невесту хорошую. — Хозяйка встала. — Вы пожалуйте ко мне в комнатку; я вас пирожками говяжьими попотчую.
— Покорно благодарю.
— Сделайте милость.
Егор Иваныч пошел за хозяйкой в ее комнатку. Муж хозяйки сапоги починивал, а дочь, лет четырнадцати, принесла две тарелки жареных пирожков и чашку свежего молока. Егор Иваныч стал кушать.
— Вот, Егор Иваныч, что значит ученье: ученье свет, а неученье тьма. Если бы я теперича был грамотный, я бы теперича кто был? поди, и дом у меня был бы каменный, и вашей братьи в нем жило бы много, — сказал хозяин.
— Уж Егор Иваныч, одно слово, прозвитер! — сказала хозяйка, радуясь, что ее постоялец будет говорить проповедь и скоро будет священником. — Мы худых людей не держим, — прибавила она.
— Егор Иваныч, не напишете ли вы мне письмо к брату?
— Очень хорошо.
— Я вам сапожки заштопаю. Покажите.
Егор Иваныч показал сапоги.
— У-у какие! Снимите-ка, — сказал хозяин. Егор Иваныч снял сапоги, и так как у него других сапогов не было, то он и остался босиком, а хозяин принялся починивать. Наевшись пирогов, Егор Иваныч написал хозяину письмо, на что и употребил целый час. После этого его приглашали обедать, но он отказался.
Хозяева все и всегда любезны с богословами. Они гордятся, что у них живут умные люди, которые меньше буянят и ломают вещи, нежели уездники и словесники. Им очень жалко расставаться с ними, и они перед отъездом особенно любезны, надеясь на то, что квартирант их, посвятившись в священники или дьяконы, непременно подарит им рубль или три рубля за ласку хозяйскую и ихнее хорошее расположение.
После этого проповедь плохо сочинялась, мысли положительно не лезли в голову. Во втором часу пришло двое кончивших курс в семинарии, Ермилов и Гонимедов.
— Проздравляем! — сказали они, входя. — Вы уж знаете?
— Троицкий сказал. Молодец! Ну, а проповедь?
— Да пишу.
— Ну-ко, прочитай.
— Не кончил еще. Текстов много надо.
— Ну, ничего. Мы подсобим.
Егор Иваныч стал читать, а приятели поправляли его. Чтение, марание, приписывание продолжалось до самого вечера. Проповедь была кончена. Пришел еще богослов. Опять началось чтение и поправки.