Осип Мандельштам - Эссе
Вплоть до последних дней роман был центральной насущной необходимостью и организо-ванной формой европейского искусства. "Манон Леско", "Вертер", "Анна Каренина", "Давид Копперфильд", "Красное и черное", "Шагреневая кожа", "Мадам Бовари" - были столько же художественными событиями, сколько событиями в общественной жизни. Происходило массовое самоопознание современников, глядевшихся в зеркало романа, и массовое подражание, приспособление современников к типическим образам романа. Роман воспитывал целые поколе-ния, он был эпидемией, общественной модой, школой и религией. В эпоху наполеоновских войн вокруг биографии Наполеона образовался целый вихрь подражательных маленьких биографий, воспроизводивших судьбу центральной исторической фигуры, не доводя ее, конечно, до конца, а варьируя на разные лады. Стендаль в "Rouge et Noir"2 рассказал одну из этих подражательных вихревых биографий.
1 "Сто новых новелл" (фр.) - памятник французской повествовательной прозы (1455).
2 "Красное и черное" (фр.).
Если первоначально действующие лица романа были люди необыкновенные, одаренные, то на склоне европейского романа наблюдается обратное явление: героем романа становится заурядный человек, и центр тяжести переносится на социальную мотивировку, то есть настоя-щим, действующим лицом является уже общество, как, например, у Бальзака или у Золя.
Всё это наводит на догадку о связи, которая существует между судьбой романа и положени-ем в данное время вопроса о судьбе личности в истории; здесь не приходится говорить о действительных колебаниях роли личности в истории, а лишь о распространенном ходячем решении этого вопроса в данную минуту, постольку, поскольку оно воспитывает и образует умы современников.
Расцвет романа в XIX веке следует поставить в прямую зависимость от наполеоновской эпопеи, чрезвычайно повысившей акции личности в истории и через Бальзака и Стендаля утучнившей почву для всего французского и европейского романа. Типическая биография захватчика и удачника Бонапарта распылилась у Бальзака в десятки так называемых "романов удачи" (roman de reussite), где основная движущая сила - не любовь, а карьера, то есть стремление пробиться из низших и средних социальных слоев в верхние.
Ясно, что, когда мы вступили в полосу могучих социальных движений, массовых организо-ванных действий, акции личности в истории падают и вместе с ними падают влияние и сила романа, для которого общепризнанная роль личности в истории служит как бы манометром, показывающим давление социальной атмосферы. Мера романа - человеческая биография или система биографий. С первых же шагов новый романист почувствовал, что отдельной судьбы не существует, и старался нужное ему социальное растение вырвать из почвы со всеми корнями, со всеми спутниками и атрибутами; таким образом, роман всегда предлагает нам систему явлений, управляемую биографической связью, измеряемую биографической мерой, и лишь постольку держится роман композитивно, поскольку в нем живет центробежная тяга планетной системы, поскольку центростремительная тяга, тяга от центра к периферии, не возобладала окончательно над центробежной.
Последним примером центробежного биографического европейского романа можно считать "Жан Кристофа" Ромена Роллана, эту лебединую песнь европейской биографии, величавой плавностью и благородством синтетических приемов приводящую на память "Вильгельма Мейстера" Гёте. "Жан Кристоф" замыкает круг романа; при всей своей современности это - старомодное произведение; в нем собран старинный центробежный мед германской и латинской расы. Для того, чтобы создать последний роман, понадобилось две расы, сочетавшиеся в личности Ромена Роллана, но этого было все-таки мало. "Жан Кристоф" приводится в движение тем же мощным толчком наполеоновского революционного удара, как и весь европейский роман,- через бетховенскую биографию Кристофа, через соприкосновение с мощной фигурой музыкального мифа, рожденного тем же наполеоновским половодьем в истории.
Дальнейшая судьба романа будет не чем иным, как историей распыления биографии, как формы личного существования, даже больше чем распыления катастрофической гибели биографии.
Чувство времени, принадлежащее человеку для того, чтобы действовать, побеждать, гиб-нуть, любить - это чувство времени составляло основной тон в звучании, европейского романа, ибо еще раз повторяю: композиционная мера романа - человеческая биография. Человеческая жизнь еще не есть биография и не дает позвоночника роману. Человек, действующий во времени старого европейского романа, является как бы стержнем целой системы явлений, группирую-щихся вокруг него.
Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из биллиардных луз, и законами их деятельности, как столкновением шаров на биллиардной поле, управляет один принцип: угол падения равен углу отражения. Человек без биографии не может быть тематическим стержнем романа, и роман, с другой стороны, немыслим без интереса к отдельной человеческой судьбе - фабуле и всему, что ей сопутствует. Кроме того, интерес к психологической мотивировке,- куда так искусно спасался упадочный роман, уже предчувствуя свою гибель,- в корне подорван и дискредитирован наступившим бессилием психологических мотивов перед реальными силами, чья расправа с психологической мотивировкой час от часу становится более жестокой.
Современный роман сразу лишился и фабулы, то есть действующей в принадлежащем ей времени личности, и психологии, так как она не обосновывает уже никаких действий.
1922
ГУМАНИЗМ И СОВРЕМЕННОСТЬ
Бывают эпохи, которые говорят, что им нет дела до человека, что его нужно использовать, как кирпич, как цемент, что из него нужно строить, а не для него. Социальная архитектура измеряется масштабом человека. Иногда она становится враждебной человеку и питает свое величие его унижением и ничтожеством.
Ассирийские пленники копошатся, как цыплята, под ногами огромного царя, воины, олицетворяющие враждебную человеку мощь государства, длинными копьями убивают связанных пигмеев, и египтяне и египетские строители обращаются с человеческой массой, как с материалом, которого должно хватить, который должен быть доставлен в любом количестве.
Но есть другая социальная архитектура, ее масштабом, ее мерой тоже является человек, но она строит не из человека, а для человека, не на ничтожестве личности строит она свое величие, а на высшей целесообразности в соответствии с ее потребностями.
Все чувствуют монументальность форм надвигающейся социальной архитектуры. Еще не видно горы, но она уже отбрасывает на нас свою тень, и, отвыкшие от монументальных форм общественной жизни, приученные к государственно-правовой плоскости девятнадцатого века, мы движемся в этой тени со страхом и недоумением, не зная, что это - крыло надвигающейся ночи или тень родного города, куда мы должны вступить.
Простая механическая громадность и голое количество враждебны человеку, и не новая социальная пирамида соблазняет нас, а социальная готика: свободная игра тяжестей и сил, человеческое общество, задуманное, как сложный и дремучий архитектурный лес, где всё целесообразно, индивидуально и каждая частность аукается с громадой.
Инстинкт социальной архитектуры, то есть устроение жизни в величественных монумен-тальных формах, казалось бы, далеко превосходящих прямые потребности человека, глубоко присущ человеческим обществам, и не пустая прихоть диктует его.
Откажитесь от социальной архитектуры - и рухнет самая простая, для всех несомненная и нужная постройка, рухнет дом человека, человеческое жилье.
В странах, угрожаемых землетрясением, люди строят плоские жилища, и стремление к плоскости, отказ от архитектуры, начиная с французской революции, проходит через всю правовую жизнь девятнадцатого века, который весь прошел в напряженном ожидании подземного толчка, социального удара.
Но землетрясение не пощадило и плоские жилища. Хаотический мир ворвался - и в английский home, и в немецкий Gemut; хаос поет в наших русских печках, стучит нашими вьюшками и заслонками.
Как оградить человеческое жилье от грозных потрясений, где застраховать его стены от подземных толчков истории, кто осмелится сказать, что человеческое жилище, свободный дом человека не должен стоять на земле, как лучшее ее украшение и самое прочное из всего, что существует?
Правовое творчество последних поколений оказалось бессильным оградить то, ради чего оно возникло, над чем оно билось и бесплодно мудрствовало.
Никакие законы о правах человека, никакие принципы собственности и неприкосновенности больше не страхуют человеческого жилья, дома больше не спасают от катастрофы, не дают ни уверенности, ни обеспечения.
Англичанин больше других лицемерно заботится о правовых гарантиях личности,- но он забыл, что понятие home'a возникло много веков назад в его же стране, как понятие революцион-ное, как естественное оправдание первой социальной революции в Европе, по типу своему более глубокой и родственной нашему времени, чем французская.