Илья Эренбург - Оттепель
Шерер считалась хорошим врачом, умела разгадать мысли пациентов, ободрить их, утешить. Когда прошлой зимой двое больных начали шуметь в больнице, что врачам вообще нельзя верить, а уж тем паче такой, как Шерер, к Вере Григорьевне пришел инженер Егоров, долго жал ей руку, повторял: "Ай-ай-ай, какое безобразие. Да вы не поддавайтесь - люди вас любят..."
В заводской больнице она работала свыше семи лет. Все ее уважали, но ни с кем она не дружила, и, помимо Соколовского, приходила к ней изредка только Лена.
Думая о жизни Веры Григорьевны, Лена объясняла ее недоверчивость тем, что она потеряла дорогого ей человека.
Конечно, до войны Вера Григорьевна не только была постоянно окружена людьми, что следует отнести за счет необычайной общительности ее покойного мужа, но и сама не избегала общества, минутами даже заражалась весельем окружающих. Однако и тогда Ястребцев удивлялся: "Как ты можешь все время молчать?" Она смущенно отвечала: "Мне самой от этого трудно. Я иногда думаю, что я урод. Вот как бывает - с четырьмя пальцами..." Смеясь, он ее обнимал. "Эх, ты, моя беспалая! Я тебя и без слов понимаю..."
Замкнутой она была с детства. Ее отец, местечковый мечтатель и балагур, до смерти просидевший над сапожной колодкой с дурацкой песней о какой-то Мусеньке, у которой бусинки, говорил про свою дочь, что "ангел ей рот сургучом запечатал". Вера страдала от своего характера, давала себе клятвы, что изменится, заведет подругу, от которой у нее не будет тайн, и когда Маруся, или Феня, или Катенька оказывались не героинями, которыми они сначала ей мнились, а обыкновенными девочками, записывала в дневник: "Кругом слишком много лжи. А может быть, мне это кажется, потому что я моральный урод?", "Виновата я, меня нужно вымести из жизни..."
Вера покинула родной городок, стала студенткой. То были годы больших перемен, когда много было душевного кипения, взлетов, много и мути. Сверстницы Веры, рано повзрослевшие, легко выходили замуж и легко разводились. Веру товарищи звали "недотрогой", смеялись над ней. А она мечтала о большой любви. Уже тогда появилась на ее лице напряженность, сухой, порой сердитый блеск глаз, горечь.
Она нравилась студенту Васе, - Васей звала его только Вера, другие говорили - Васька. У него было круглое лицо, веснушки даже зимой и веселый, звонкий голос. Он ее поджидал возле ворот университета, ходил в общежитие. Вера переживала его ласковые и настойчивые слова как драму, говорила себе: "Очевидно, я чудовище, нельзя быть исключением, нужно жить, как все..." Она уступила Васе не потому, что увлеклась им, нет, решила переломить себя. Возможно, что со временем они привязались бы друг к другу, но Вася был молод, душевно неопытен. Все погубила его детская фраза, сказанная в ту минуту, когда Вера, пряча лицо в подушку, еще не смела понять происшедшее. Стоя с расческой у зеркала, Вася весело сказал: "А теперь пойдем кушать мороженое..." Вера долго промучилась и решила никогда больше не уступать.
Прошло еще четыре года, и она уступила: геолог Ястребцев овладел ее сердцем. Ей было тогда двадцать семь лет. Трудно было себе представить, как она сможет жить с Ястребцевым, настолько разными были их характеры. Ястребцев шумно разговаривал, не боялся показать свои чувства, мог крепко выругаться, приводил домой ватагу товарищей, часто они спорили до утра. Все в нем было Вере непонятным и все ее восхищало, она говорила мужу: "Никогда я не думала, что бывает такое счастье..."
Они расстались на четвертый день войны. Ястребцев уехал в Киев. Вера осталась в Москве - работала в эвакогоспитале. Потом ее послали в далекий тыл - в Краснодар; потом тыл стал фронтом, и Вера сказалась в санбате. Кто-то ей рассказал, что видел Ястребцева на Первом Белорусском фронте. Полгода спустя пришли другие вести: Ястребцев погиб в Дарнице. Она долго надеялась: может быть, неправда?.. Только в День Победы, радуясь со всеми, что горе войны позади, она вдруг поняла, что никогда больше не увидит мужа. Текли по черному небу огни, зеленые и красные. Вера Григорьевна не плакала, но на лице ее была такая мука, что стоявший рядом врач сказал: "Ложитесь-ка спать, я вам дам замечательное снотворное..." Никому она не говорила о своем горе. Не рассказала она и о гибели семьи: немцы убили в Орше ее мать и младшую сестру. Работая, она сохраняла спокойствие, слыла невозмутимой. Кто бы мог подумать, что военврач Шерер, оставаясь одна, в отчаянии говорит себе: зачем я выжила?..
Горе не сделало ее бесчувственной к чужим страданиям. Давно, еще будучи студенткой, она сказала старшему врачу: "Давыдов страшно мучается, неужели нельзя помочь?" Врач ответил, что медики не колдуны и что если Шерер будет нервничать, из нее никогда не выйдет врача. С тех пор прошло много лет, Вера Григорьевна научилась владеть собой. Военный госпиталь был жестокой школой: она видела растерзанные тела, обожженные лица, ослепших, потерявших рассудок; каждый день на ее руках умирали люди. Но и теперь она терзалась всякий раз, когда сознавала, что не может помочь. Осмотрев жену Егорова, она сразу поняла, что эту милую, веселую женщину ждет мучительная смерть; она знала, что сынишка Кудрявцевой обречен, что никакие лекарства уже не могут спасти Пухова, и чужое горе ее обступало, теснило, не давало дышать.
В тот день, когда Лена решила раскрыть свою душу Вере Григорьевне, умер бухгалтер Федосеев. У него было воспаление легких; впрыскивали пенициллин, опасность миновала, он сказал жене, что через неделю его выпишут, и неожиданно умер от инфаркта.
Вера Григорьевна пришла из больницы расстроенная, машинально переставляла книги на полке, когда позвонили. Наверно, Соколовский... Обычно, когда он приходил, она одновременно и радовалась и сердилась. Но теперь она раздраженно подумала: вот уж сегодня он ни к чему...
В комнату вошла Лена.
Вера Григорьевна заставила себя быть приветливой, знала, что Лена по-детски смущается и что ее легко обидеть.
- Вот хорошо, что пришли! Я ведь давно вас не видала. Что у вас нового, Леночка?
Лена начала рассказывать, что завуч ничего не хочет понять, программа по литературе не продумана, многое недоступно для такого возраста, а седьмой класс очень трудный, есть, конечно, лентяи, но дело не в этом.
Пухов умел подойти к каждому, а я не умею. Завуч отвечает формально, у него для всех одна мерка... - Она говорила быстро, все на одной ноте, как будто отвечала урок, и вдруг замолкла.
Поглядев на нее, Вера Григорьевна забеспокоилась: больной вид, глаза блестят, на щеках красные пятна.
- Леночка, а вы не простудились? Теперь все гриппуют.
Лена встала и кинулась к передней.
- Что вы, я совсем здорова! Вы меня простите - совсем позабыла, у нас сегодня совещание. Как раз насчет седьмого класса. Не сердитесь, Вера Григорьевна! Я совсем потеряла голову...
Последние слова она сказала уже в дверях, и в голосе послышались слезы. Вера Григорьевна крикнула:
- Леночка! Погодите!
С площадки лестницы раздался голос Барыкиной:
- Нет ее, убежала.
Нельзя было ее отпускать, подумала Вера Григорьевна. Она все последнее время нервничает. Может быть, поссорилась с мужем? Ведь она очень честная, мучительно все переживает. Как прошлой зимой, когда мы познакомились... А Журавлев - чинуша. Она никогда о нем не говорит, но, наверно, у них не все гладко. А может быть, у нее неприятности в школе? Завуч и на меня произвел скверное впечатление - чеховский человек в футляре. Бедная девочка!.. Но я-то хороша. Критикую других, а сама, кажется, тоже обзавелась футляром окаменела. Не сумела расспросить, успокоить. Разве можно было отпустить в таком состоянии?
Вера Григорьевна раскрыла книжку медицинского журнала, прочитала страницу и вдруг догадалась: не понимаю даже, о чем статья... Нехороший сегодня день...
На ее бледном лице резче обычного обозначились темные, большие глаза, две складки у тонкого рта, нависшие брови, придававшие ей суровость.
Снова позвонили, на этот раз пришел Соколовский.
6
Когда Журавлева назначили директором завода, его предшественник Тарасевич, которого перевели на работу в министерство, характеризуя инженеров, сказал: "Соколовский - человек с головой и работник хороший. Вы на его колкости не обращайте внимания. Евгений Владимирович любит подковырнуть. Оригинал..." Журавлев часто вспоминал слова Тарасевича. Ничего в Соколовском нет оригинального, просто большой руки нахал... Еще недавно Иван Васильевич пожаловался Лене: "Приходит Соколовский и просит, чтобы я отменил приказ об увольнении Крапивы. У него, мол, жена больна, какая-то функциональная система и так далее. Я ему говорю, что за Крапивой четыре опоздания, нечего донкихотствовать. Так ты знаешь, что он выкинул? Вдруг спрашивает: "Иван Васильевич, неужели вы читали "Дон-Кихота"? Никогда не подумал бы". При всех. Что он наглец, это бесспорно". Журавлев давно бы освободился от Соколовского, но знал, что в министерстве его считают хорошим конструктором, найдутся защитники, гладко не пройдет. А Иван Васильевич терпеть не мог историй.