Чем пахнут звёзды - Нина Шамарина
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Чем пахнут звёзды - Нина Шамарина краткое содержание
«Чем пахнут звёзды» – мемуаристическая проза, столь сейчас популярная. Повествование о советском детстве перемежается размышлениями автора о нынешнем времени. Рассказанные истории – скорее пазлы, пазлы наоборот: картинку снимешь, под ней кусок истории обнаружишь, и так дальше, дальше… и в финале идея засверкает во всей своей неожиданной красоте и простоте. А воспоминания – как заячьи ушки в шляпе фокусника: могут обернуться зайцем, а могут двумя концами бечевки, свернутой в кольцо.
Чем пахнут звёзды читать онлайн бесплатно
Нина Шамарина
Чем пахнут звёзды
Охра
Самое мое первое воспоминание не относится к радостным. Не знаю, может, психолог, услышав такое, найдет объяснение каким-либо моим комплексам, но я считаю, что те события, которые я не забываю, запомнились исключительно своей яркости и выпуклости благодаря, а не тем, что имели горестную, а подчас и трагическую основу.
Самое-самое первое, что я помню, это лежащего на столе в ярких цветах и обитом красным ситцем ящике бледного человека. Моя мама, округляя глаза, уверяла, что я этого помнить никак не могу: когда умер ее брат, мне не было и двух лет, но признавала, что все было именно так, как я рассказываю. Как часто, слушая рассказы подросших детей, мы удивляемся: как ты помнишь, ты ж была такая маленькая! Но поди ж ты! Сколько картинок хранит хрупкая детская память.
Вот мы втроем – отец за рулем газика, мама и я на ее коленях – подпрыгивая и ударяясь головой о потолок – катим по ухабистой проселочной дороге. В одно из головокружительных подскакиваний я ударяюсь о металлическую ручку. Губы разбиты, мама прикладывает мне к лицу белейший капроновый шарфик. Он еще хранит тепло ее кожи и запах пудры «Сирень». Вообще, разбитые губы – символ моего детства. Я прекрасно помню их солоновато-металлический вкус от постоянных ранок, лопнувшей кожи.
Странно, что воспоминания хранятся в моей памяти стационарными виньетками, как открытки, не изменяясь с годами, не развиваясь, и не тускнея. Только теперь кажется, что я помню не событие, а то, как я рассказываю о нем кому-то. Я почти уверена, что эти воспоминания, перенесенные на бумагу, исчезнут, разлетятся, как пепел от сожженной страницы: сначала он держит форму, можно даже различить отдельные буквы, но стоит прикоснуться, как страница обращается в пыль.
Но некоторые выпрыгивают из глубин памяти только сейчас. Например, про то, как красят полы. Сначала в доме появляются тяжелые металлические банки с загадочной надписью «Охра»; за чаем (а про вечерний чай написан отдельный рассказ) все чаще возникают разговоры о том, когда лучше красить – утром, перед работой, или в выходной?
Совершенно не помню, в какой день и, главное, как полы красили? Кто? Осталось ощущение зябкости и зыбкости. Двери и окна открыты настежь, по комнатам гуляет сквозняк. Одуряюще пахнет краской. От входной двери до противоположной ей стены на кирпичах покоится широкая пружинистая шершавая доска. Стоя на ее середине, так весело качаться! Но мама гневается (Сломаешь!»), и гонит меня прочь из квартиры на улицу. А назавтра, проснувшись, первым делом ловлю отраженное от блестящих половиц солнце. Мамы нет, она уже на работе, и я трогаю окрашенный пол сначала пальцем, потом ладонью, потом, вскочив на ноги, пробегаю по узким доскам пола как по клавишам: до-ре-ми-до! А той широкой великолепной доски уже нет, только те места, где вчера лежали кирпичи, свежеокрашены. Рядом белеет записка: «Не трогать, не наступать!», но напрасно. На квадратике у маминой кровати навсегда остался отпечаток моего мизинца.
Какой кистью красили полы, я тоже не помню, а вот, что печку белили мочальной кистью, помню отлично. Кисть, и правда, была похожа на мочалку, какую мы брали с собою в баню, только та – большая и растрепанная, а эта туго стянута в пучок, с оставленной бахромой на краю.
Печка стояла между кухней и комнатой. Ее плоская спина, обращенная к комнате, служила стеною – зимой теплой и даже горячей иногда. К этой стене в холода ставилась моя кровать, а летом, когда печь топили редко, побелку, стертую с бока печки моим одеялом, приходилось обновлять. Это часто поручали мне, стоило чуть-чуть подрасти. В самый первый раз у меня ничего не получилось. Я макнула кисть в побелку – толченый мел, разведенный водой. Побелка капала вокруг, и я заспешила: с силой провела по печке на высоте своего роста раз и другой. Но печка не стала белее, как я ожидала, а наоборот потемнела, посерела… я снова макнула, и снова провела, и так до тех пор, пока под кистью не обнажились красные отмытые кирпичи.
Много позже я сообразила, что побелка побелеет лишь, когда просохнет, и что белить нужно нежно-нежно, едва касаясь поверхности.
Вечерний чай
Летом вечерний чай всегда накрывался на террасе, и Лиза принимала в подготовке самое деятельное участие.
В чайник – металлический, большой, зеленый, литров на пять – Лиза наливала воду, принесенную из колодца, прямо из оцинкованного ведра, через край, широкой ровной струей, но с острым языком на конце, чтобы не пролив на пол, попасть точно в горлышко. Двумя руками поднимая, ставила тяжелый чайник на электрическую плитку. Тоненькая плотно закрученная спираль, змейкой проложенная в керамических желобках, в одном месте чуть раскрутилась, и завитки, слегка вылезающие из своего ложа, перед включением плитки приходилось заправлять на место.
Спираль медленно краснеет, наливается алым цветом, как малина соком, становясь все ярче, все горячее. Конечно, когда чайник стоит на плитке, этого не увидеть, но что мешает Лизе приподнять чайник и любоваться этим до тех пор, пока не обдаст лицо горячим жаром? По бокам чайника стекают мелкие капли и испаряются сначала с мягким шипением, потом с острым сухим треском; в его утробе зарождается глухое ворчание, перетекающее в тоненький свист. Из носика вырывается пар, и Лиза выдергивает вилку из розетки. Чайник остается на выключенной плитке, постепенно успокаиваясь, но долго ворча. Однажды Лиза отхлебнула из слегка бормочущего чайника, прямо из носика (нестерпимо захотелось попить) но не ожидала, что вода так горяча. Пришлось потом катать во рту округлое подсолнечное масло, почти не ощущая обожженным языком его маслянистых боков.
Днем все на террасе оплывает от зноя, настежь раскрытая на улицу дверь и тюль на окнах от пекла не спасают. В стекло, нет-нет, бьется ленивая муха, и когда она прекращает жужжать, кажется, что ее сморило от расслабляющего зноя.
А вечером воздух остывает, словно твердея; становятся более четкими очертания предметов, глубокими и яркими цвета. Прямо у крыльца благоухают маттиолы – ночные цветы, они раскрываются к вечеру и источают одуряющий запах.
На светло-синем небе загорается первая звезда маленькой точкой, без лучей. Повисает тонюсенький месяц, всегда в одном и том же месте – на третьей снизу ветке яблони, и эта яблоня отделяется от остальных, выдвигается на первый план, солирует. Но вот высыпают звезды еще и еще, и еще, словно зерна в посевную, рассыпанные по полю щедрой рукой. Кроны яблонь сливаются в общий шатер, становясь неразличимыми в темноте, и луна поднимается все выше. А вот и ковш сияет во все свои семь звезд.
Подружка Вера уверяет, что звезд в Большой медведице – восемь, но,