В Гуреев - Калугадва
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
В Гуреев - Калугадва краткое содержание
Калугадва читать онлайн бесплатно
Гуреев В
Калугадва
Гуреев В.
Калугадва
Посвящается отцу
1. Комната Женя проснулся оттого, что ему показалось - кто-то гладит его по лицу. Наверное, мама. Открыл глаза, но в комнате никого не было. За стеной гости пели пьяными голосами. Выцветшими голосами. Старухи выли. Они не прекращали выть с тех пор, как вернулись с кладбища,- сначала от голода, потом от обиды, а теперь у них пучило животы. Женя вышел в коридор - тут было темно, на ящике у двери спал отец Мелхиседек Павлов, его еще называли просто - отец Павлов, как отец Павел-Савл. Он развалил обросшие глиной гигантские кирзовые сапоги, ведь старательно же отслужил погребальный чин, совершенно вымок под дождем, замерз и проголодался изрядно - вот его теперь и сморило. Гроб неровно вынесли из церкви и понесли через поле к погосту, ноги увязали в грязи, ветер раскачивал деревья, собаки дрались. Женя наклонился, и поцеловал руку отцу Павлову, и погладил его по лицу, спящего, тот задергал головой, зарычал, но не проснулся, а вскоре так и вообще оказался на полу, подоткнув под себя лыжную палку,- столь умаялся за день, сколь смог. По долгу службы. Дверь из залы открылась, мелькнула часть стола, гости. У окна сидела Фамарь в черной косынке. Женечка всегда знал старуху одинаково старой, поджимающей губы, и они у нее белели оттого. Рядом с ней сидел дед. Вернее сказать, истукан онемевшего деда, что не выпускал из рук мокрого полотенца,интересно, однако, какое же у него было нынче сморщенное лицо, делавшее его похожим на больного плаксивого ребенка. Сидели еще какие-то родственники, древние подруги Фамари Никитичны, приживалки, затравленно озираясь по сторонам, ковырялись в салате из вареной свеклы и репы. Женя присел на ведро, ведь все они тоже сидели в раме дверной коробки, сидели под портретом Лиды, перевязанным черной газовой лентой для волос. В коридор вышел Серега, икнул. - Вишь, как, малец-то, получилось, приказала мамка долго...- Его шатало. Держась за стену, Серега добрался до туалета, потом вышел, дверь захлопнулась, перестав освещать Женю, отрезав тени. Опять стало темно. Женя на ощупь пробрался к комнате матери. Зашел. Тут вкусно пахло сырой затхлостью, обои вздулись и трещали, когда протапливали печь, зеркало задернуто сукном, а иначе и быть не могло, потому как лампу с налетом извести и клея вывернули, провода перемещались в поле стены, вдоль двери перемещались, а на потолке свет уличных фонарей рисовал ветки, раскачиваемые ветром. Женя подумал: осень, ежедневный дождь, волглые листья залепливают окно, жесть с крыши сарая улетела, скоро снег. Теперь голоса звучали где-то очень далеко, и, может быть, впервые в доме сделалось тихо, и можно было спокойно смотреть туда, где существовала аллея, скамейки, зеленый дощатый забор без щелей, скелет кровати - пружинами в темноту, без полосатого, пахнущего мочой тюфяка, перепаханная кривая дорога, тянущаяся к краю леса, часть поля и рыжие песочные горы на глиняных разработках, обозреваемые по касательной к плоскости пыльного, покрытого мушиными трупами подоконника. А еще дальше - на огороде - огромная ржавая бочка из-под топлива, в которой обмывали мышей, раздавленных железной рамой на пружине. Женя подошел к подоконнику, воображая его почти настоящим кладбищем, на котором и похоронили его мать. Ну, разумеется, разумеется, игрушечным кресты из спичек, ограды из клееных коробков, свежая земля (из горшков для домашних растений), размятая пальцем, и резиновые трубы-кишки, из которых на кафельные столы льется вода. Старые маленькие старательные девочки погребали тут своих любимых голеньких куколок - целлулоидных, целомудренных,- обряжали их в дырявые войлочные подстилки и... в добрый путь! Потом Женечка прилег на мамину кровать и вспомнил, как в конце лета ему приснился страшный сон и он, в слезах, прибежал сюда и лег рядом с мамой, а панцирная сетка - продавленная - свалила их в кучу. Стало жарко, но он уснул, улыбаясь. Женя стал раскачиваться на кровати, ведь теперь это можно было делать совершенно безнаказанно и не бояться старых, расслоившихся пружин, что прорвут блин тюфяка и вопьются в бока и попу... По крайней мере именно так ему всегда говорила мама: "Смотри, будешь раскачиваться на кровати, пружины вопьются тебе в бока и попу!" Весело. Кажется, еще утром Женечка сидел на лестнице, на старых деревянных ступенях, на мохнатых холмах, оставленных заколачивающими шаги-гвозди сапогами, тут же в матового стекла колпаке была лампа-дежурка. Бабка суетилась, скоро должны были привезти гроб из морга или даже уже везли его. За забором у Золотаревых завыла собака: сначала она скреблась когтями в заколоченную калитку черного хода на огород, потом, исходя слюной, пыталась ухватить зубами собственный ошейник - столь идиотское занятие,- вертелась, приседала, облепила толстый, как труба, хвост куриным пометом. И завыла, как почувствовала. Во двор въехал грузовик, стал разворачиваться, сдавая задом к крыльцу. Свора каких-то родственников, теток, паломников, татар, газокалильных ламп, керосиновых ламп, стариков-канониров из инвалидной роты в медвежьих шапках, манчьжурцев, дребезжащих на сквозняке старух, клеенчатых, залитых кровью фартуков, разносчиков кипятка, горюнов и землекопов облепила высокие борта, колеса и кабину. Жене показалось, что многие уже были пьяны. Они приглашали водилу зайти обогреться - начал накрапывать дождь, обещали угощение и выпивку. Даже дед что-то бесшумно вещал, перемешивая ватой губ в беззубой дырке рта. Соседские мужики уже сидели в кузове и с уважением щупали черный ситец, которым был оббит гроб, тихонько переговаривались, потом закурили. Фамарь Никитична держала Женю за руку. Вдруг водила, его, кажется, звали Голованом, заблажил дурным ржавым голосом кирного дебила: - Ну, чео-о, блядь, стали? Давай выгружай ее! Мне еще на лесопункт конец делать! Женя вздрогнул. Как по команде бабки завыли, морща свои и без того маленькие лица, глазки копеечкой, куриные шеи, а мужики, покидав окурки, поволокли тяжесть по доскам кузова, перегружая гроб на подставленные для того плечи. А потом был весь следующий день, расцвеченный жидким глиняным редколесьем поздней осени. Туман двигался вместе с низким небом. Пахло ледяным зубным настоем заиндевевших лежалых листьев. Женя вышел со двора. Улица была завалена дровами, привезенными по случаю на лесовозе. Где-то за забором ревела бензопила, черной трухлявой корягой упиралась в небо вымороченная колокольня на Филиале, у соседей гудела паяльная лампа, тянуло бензином и вонючей щетиной - палили борова. В длинной дренажной канаве дрожал пуховый студень - здесь жили толстозадые прожорливые утки со своими костяными глотками. Женя спустился к карьеру. У самой воды, на врытой в землю бочке сидел Леха Золотарев, трава была вытоптана совершенно. Женечка представил себе, что на дебаркадере толпились люди и некто, столь малоразличимый из них, уронил в глубину мутной цементной воды суповой половник. Половник блеснул своим фальшивым серебром и исчез, зарылся в ил, а ведь его вполне можно было бы приспособить к ловле слизней в луже у водоразборной колонки или выкапыванию червей. Леха ковырял матового цвета болячку на губе. - Помочь? - усмехнулся Женя. - Не-е, я сам, мне дома мать не разрешает ковырять, говорит, будет заражение крови - и все, помрешь...- Леха косил глаза, оттягивал губу, морщился. - Паром ждешь? - Ну! - Леха кивнул.- Тебе собака не нужна? - Не-а, не нужна.- Женя отвернулся. - Жаль, а то мать говорит - пусти ты ее в лесу или утопи где, старая, скотина, стала, воет, блажит, житья от нее нет. Вообще-то тут все действительно ждали парома, чтобы переправиться на тот берег, ведь многие из стоявших на дебаркадере работали в мастерских, ждали эту ржавую лоханку, в каких, как правило, с полей вывозят навозные кучи, реже - глину. По дренажным путям. - Говорят, к тебе отец приехал? Женя вздрогнул. - Злой, что ли? - Не знаю, я с ним еще не разговаривал, он на похороны опоздал... - А может, он даже и добрый? - Леха пожал плечами, в том смысле что он и сам сомневается. -... а ты ее отрави! - Кого отравить? - Ну собаку свою и отрави, если старая стала, сам же говорил. Леха уставился на Женю. - Да жалко вроде. - А утопить не жалко? - Женя усмехнулся.- Привязать к ошейнику камень и закинуть подальше в карьер, пускай поплавает. А она еще будет кричать: "Леша, Леша, спаси меня и сохрани!" Это так бабка моя говорит: "Спаси и сохрани". А потом и захлебнется, в общем, все как положено... В водяных кустах запутались цветные пятна нефти, пошли волны. Кряхтя и отплевывая кипяток, к дебаркадеру подвалил паром, нарисовав в глазах лебедку, троса, длинные вытертые поручни, треснутое и заклеенное газетой стекло рубки. Кинули трап. На берег вышли приехавшие из мастерских и кирпичного завода. Кочегар делал неприличные жесты контролеру. Все вышли и стали подниматься на холм к поселку. Женя встал. - Ладно, пошли на Филиал костер жечь. Леха обернулся. - Можно вообще-то. Удобрением, например. Оно у нас на чердаке припасено, а матери скажу, что костью поперхнулась. - Зачем это? - Как это зачем? Удобрения нигде нет, а нам еще гряды присыпать. - Ну присыпай тогда. Леха продолжал сидеть у воды. - Ты идешь? Такой толстый ушастый воротник пальто, спина зашита в нескольких местах, какие-то узоры шитья и прилипшая глина. Резиновые сапоги выглядывают из норы, откуда пахнет горячей капустой, извалянной в каше. Шапки почти не разобрать, ведь она хоронится. Может быть, шерстяная. Скользко. Здесь мелководье. Женя подошел и толкнул пальто в воду. Оно мгновенно набухло и превратилось в колокол. - Ты чео-о, Жень, одурел совсем? - заорал Золотарев.- Давай вытаскивай меня, чео-о уставился?! Потом допоздна жгли на Филиале костер и сушили одежду. Ночью Женя проснулся оттого, что ему показалось, что кто-то гладит его по лицу, наверное, мама. Открыл глаза, но в комнате никого не было. Были только слова отца Мелхиседека: "О славлю тебя, жена, что подвизаешься здесь в кущах непроходимых, вознесенных трезвением и страстей строительством, столь влекущими твою натуру - тоскующую, одинокую, романтическую, а порой и одноглазую..." Фамарь Никитична одобрительно кивала головой. Вдруг все переглянулись и улыбнулись. Во славу Божию. Во славу Божию. Гости засмеялись: смотри, смотри - приехал-таки. - Что же ты опоздал, братан? - Серега приподнялся из-за стола. Женя хорошо услышал этот вопрос и сел на кровати. Кто приехал? Кто опоздал? В комнате стало совершенно тихо, скорее непроницаемо для посторонних звуков - потолка было уже не различить, он растворился в вышине. Столь было странно и одновременно обыденно в этой сырой мгле вдруг услышать гудящий печной чугунной заслонкой голос бабки: "Женя, иди поздоровайся с отцом". Потом Серегу поволокли из-за стола, он что-то кричал, выволокли на кухню, засунули в мойку головой и пустили воду. Гости запели. Женя вышел в коридор: дед спал на скамейке у двери, Фамарь Никитична скрежетала зубами во сне. В зале. Спустился по лестнице и вышел на улицу. Женя подумал о том, что хорошо бы завтра пойти на карьер и посмотреть, как приходит паром, привозит работающих в мастерских и на цементном заводе. С собой на карьер можно взять и Леху Золотарева, а потом пойти на Филиал и пожечь костер. Теперь с карьера доносился лай собак, ветер отсутствовал. Крыльцо, деревянная приступка, скользкие поручни и дорожка к воротам еще хранили воспоминания о Лиде разбросанными и уже почти ободранными еловыми ветками. Через огород Женя пробрался к сараю - у входа горел свет. Раньше здесь дед, как он говорил, "баловался с инструментом", потом сарай забросили, потекла крыша - жесть улетела, окно заткнули мешком из-под удобрения, пол погнил. Вообще-то малоприятная местность, какая-то безлюдная, глухая и чрезмерно сырая. Теперь же, по бабкиному хотению - "Не пущу ирода в дочкину комнату, пусть, как пес, в сарае ночует",- здесь должен был спать отец - "Не пущу ирода в дочкину комнату, пусть, как пес, в сарае ночует, как живет, так пусть и ночует - под забором!". И уже после этого разжились низкими скрипучими козлами, когда гроб стащили с грузовика, его поставили на эти низкие козлы, к земле расположив его тем самым, но исходил снизу холод, и даже лом не втыкался в смерзшийся песок, звенел, дудел, а еще разжились тюфяком, набитым соломой, дед приволок из кладовки старое одеяло. Женя открыл дверь - тут было как в комнате: вкусно пахло сытой затхлостью, обои вздулись и трещали, когда протапливали печь, но ее никогда не топили здесь по причине ее отсутствия, зеркало, задернутое сукном, а иначе и быть не могло, ведь лампу с налетом извести и клея вывернули, полоска света с улицы проехала по отошедшим от пола и загнувшимся плинтусам, выхватила стол, обшитый картоном,- гвозди, скобы, проволока, висящее на ней чучело собаки, шкаф, раньше стоявший в комнате матери, ящик, на котором лежали вещи отца. Все столь знакомо... За забором у Золотаревых, видно, проснулась собака, она загремела цепью в очке покосившейся конуры, зевнула, прилегла на ступеньку, шевеля своими острыми мохнатыми ушами. Женя смотрел на отца. Отец спал - он казался каким-то маленьким, укутанным, замерзшим. Женя воображал себе, как его отец завернулся в старое одеяло, как подогнул ноги, как сопел во сне, стонал, чесал заросшую щеку, как положил под голову свернутую дедову шинель. "Зачем ты приехал? Зачем? Отвечай!" Вдруг стало душно. Отец завертелся на хрустящем тюфяке, Женя попятился к двери, наступив в темноте на банку из-под солидола. Банка с грохотом помчалась по непригнанным доскам пола. Сквозняк. "Кто тут?" - закричал спросонья отец. Этот крик из трубы в окружении зубов, в клоках желтой ваты в сравнении с погребальной урной или бетонной урной, выкрашенной нитрой, продолжал вертеться, продолжал вопрошать в темноту, ринулся, ринулся ведь по следам своих горячих слюней, сбегавших по узенькому желобку. Прикусил язык. Он завыл от боли. Женя догадался: отец, наверное, испугался, подумал, что его пришли убивать среди ночи в чужом поселке, в сарае, где из щелей тянуло огородной дрянью перекопанной на зиму земли. "Кто здесь?! Кто здесь?!" - ходящий и невидимый, смотрящий и дышащий кипятком. Женя захлопнул дверь, все погрузилось в темноту. Вот придет дед-дедушка, похожий на Николая Угодника с бородой, и побалуется с инструментом, с топориком, например. Отец стал метаться, стал проситься, стал греметь полностию погребенным в бочке, стал вопрошать, извиваясь и кривляясь отвратительно: "Кто ты? Кто ты? Чего тебе от меня надо?" - Дед, дедушка, а, дедушка! Не слышит, что ли? Приди сюда, завернувшись в простыню, примись сноровисто орудовать ножовкой, посыпая приступку желтыми опилками - "Вот сейчас несущие подрежем, а потом и само пойдет...". - Открой дверь, слышь, открой! Кто тут?! - Это же я, твой сын Женечка! - Не знаю я никакого Женечку! Изыди, сатана! Женя побежал по огороду. За спиной раздался треск рухнувших балок, хотя нет, сначала сарай зашатался, наружу полезли гвозди, и повалился набок. Отцовский голос, что исходил из недр, перешел на хрип. У Золотаревых за забором собака начала рваться с цепи, включили свет: - Что у вас там происходит? Полпервого ночи! Совсем обалдели! Вот и побаловались с инструментом, с каким-нибудь штангенциркулем степенным. 2. Собака На следующее утро Леха вывел собаку со двора, с опаской косясь на окна первого этажа, где он жил с отцом, матерью и сестрой. - Постой тут,- сунул Жене брезентовый поводок и исчез за дверью. Женя посмотрел на собаку, на ее редкие слежавшиеся острова шерсти - старые, душные, что клочья драного ватного одеяла от татарина, на ее лысые бока, как вытоптанная трава в лесу, обнажавшие судорожное дыхание - отрывистое, от раза к разу - свист рваных мехов кузнечных, фотографических, фотографические щелчки, пронзительное фистульное сопение в трубу, дудение... Да, но довольно об этом. Еще был мутный взгляд, казалось, она даже не замечала его - Женю,уставившись куда-то перед собой. А что было перед нею? - кусты, голые деревья, кряжи для распиловки - ну что еще? - улица, дома, наконец, были. Собака утомленно зевнула, вероятно, после бессонной старческой ночи на сквозняке. Соблаговолила после подобной тошноты - ломило суставы, да и кормили не Бог весть как и чем: известковая скорлупа яиц и вода, картофельные очистки и изжога до умопомрачения,- соблаговолила-таки обратить внимание и на Женю. Понюхала воздух, окрест летающий, отвернулась. Женя попытался погладить ее (то есть, то есть, может быть, даже и погладил бы ее), он присел перед острой слюнявой мордой, снабженной безразличными чешуйчатыми глазами, рука потянулась к мохнатым ушам, но почему-то (что же произошло?), Женя так и не понял почему, стал ощупывать мощный стальной карабин на ошейнике. - Сильная вещь? А? Отец из части принес, таким парашюты цепляют.- Леха появился внезапно, правый карман его пальто оттопыривался. Женя заметил выглядывавший оттуда целлофановый пакет с какой-то белой дрянью. - Пошли. Через огороды спустились в низину на зады квартала. Улица ушла вверх, изредка светясь глиной сквозь решетку черных ветвей деревьев. Голых. Собака медленно ковыляла, постоянно препираясь с натянувшимся в струну поводком, желая его укусить, столь ненавистен он был. Остановились у поваленного дерева. Леха перемешал отраву с разваренными петушиными шкурками - красный гребешок, индюшачья бородка, утиные перепонки, кишки, комок желудка с приправой, сердце, цементная глотка - поставил жестяную банку на землю... Фамарь Никитична рассказывала внуку Женечке, как совсем недавно повязывала белый клеенчатый передник и рубила голову петуху - пернатому обитателю двора - топором. Потом снимала клеенчатый, залитый кровью передник, а на поминках угощала всю свору гостей и родственников густым бездонным бульоном из огромной железной кастрюли, на дне которой мерцал ржавый половник. Поставили банку на землю. И вот произошло то, что должно было свершиться тысячу раз, когда, еще будучи молодой визгливой сукой или кобелем (не столь важно!), она, эта собака, носилась по помойкам, выискивая съестное, так же (так же!) облизнулась, видимо, показалось мало, так же принялась обнюхивать жухлую траву... Леха отшвырнул пустую банку ногой. ...жухлую траву - ведь это была уже не трава на самом деле, а нечто, смутно напоминающее траву, некие таинственные бурые острые ленты, из тех, которыми заклеивают оголенные провода. Провода, провода. - Пошли домой.- Золотарев встал и поволок собаку обратно. Она почему-то не упиралась, как прежде, но миролюбиво - нет! - умиротворенно потрусила за хозяином. "Нечем ли подлечиться, любезный?" Женя почувствовал, что готов ответить со спокойствием: "Отчего же нет?.. Есть... удобрением, например..." - с ужасом. Потом Женя взял целлофановый пакет, оставшийся лежать на поваленном дереве, и сунул его в карман. Со спокойствием. Как дымящийся лед, как дымящийся уголь, как погружение и мгновенное, сиюминутное вознесение, рука как бы оказалась в воображаемой стороне от происходящего, в предположительном отдалении. В этой местности. - Вот и все. Женя встал. Леха с собакой поднялись на улицу и шли вдоль забора. Женя двинулся за ними. У дома Золотаревых остановились. Женя наклонился к собаке. Собака смотрела на него, и он увидел свое отражение в ее глазах. ...Он - на кого же он похож? Вот, у него такие торчащие ладонями уши (его четыре руки), подобные древесным грибам - чагам. Глазами Женя более походил на мать, все родственники это находили - "Когда на поминках они сели за стол, я вызвался им подать чаю, ведь чем еще, кроме чая, я мог привечать их - своих родственников". Подбородок, надбровные дуги, песчаные холмы и высохшая пойма могли бы изобразить Женю в довольно невыгодном свете лампы-дежурки, если бы не впалые щеки - низинами в предгорьях,- Женя вдруг схватил себя пальцами за нос и стал истово вертеть его: "Расти вверх! Расти вниз! Горой в облаках! Кучей в пирогах! Яблоками печеными! Стаканами толчеными! Вот так! И вот так! А еще так!" Следовательно, в предгорьях птичьего клюва, следовательно, левая скула не имела ни малейшей возможности переговариваться с правой, к примеру, в редкую минуту одиночества, в некоем энергетическом порыве, движении ли. Было что-то и от Фамари Никитичны: может быть, затылок, а может, и макушка такая же, с низким трухлявым пнем, заросшим папоротником и цветистыми лишаями. (Забавное сравнение! Более того, когда нос - оставленный, отринутый, познавший пальцы, испытавший мучения, вкусивший насилия сполна, красный совершенно, потираемый благосклонно, почесываемый, более не привлекает внимания. Женя трогает собственную макушку и выдвигает подобное довольно душное, чтобы не сказать, дышащее лесом сравнение.) Дед всегда обижался, приговаривая, бормоча: "Ну возьми хотя бы походку через шаг на второй, а через второй на сажень". - Косая сажень в плечах! "До Москвы - две версты" - написано. Женя ходил, устремив носки внутрь, отчего имел вечно сбитые под ус задники туфель. Ценное приобретение для загребания песка или земли, наращивая целые сугробы, с извечной легкостию исчезающие при наличии доброй воли: жестяной формочки, начищенного бузиной медного козырька или разросшегося, ветвистого, проведшего всю зиму в банке с водой березового веника. Веника проволочного, царапающего стекло, оставляющего за собой полосы-борозды. В ту минуту худые ноги с острыми коленями, щелкающе резали воздух кухни. Поиск чашек, поиск сахара, нахождение кипятка. Женя вспомнил, что, когда он уготовлял на кухне горький чай для родственников, почувствовал на себе взгляд. Оглянулся. На буфете стояли фаянсовые игрушки: Онегин и Татьяна, Пушкин и Гоголь, Борис и Глеб, Герцен и Огарев... - Долго еще чаю ждать? Что ты там делаешь, поганец? ...Флор и Лавр, Минин и князь Пожарский. Еще прятались слипшиеся леденцы. Женя ненавидел свое отражение в зеркале. В воображении он настаивал на пропорциях этих самых Минина и князя Пожарского (все же!): сидящий и совершенно облупившийся, но иной способен к сохранению зыбкой одежды из мела или снега, вернее, убранный изъеденным ситцем, стоит, воздев руку, стоит вровень с игрушечной петардой, начиненной соскобленной со спичек серой, что вот-вот взорвется и оторвет руку и ногу. Тому, кто сидит,- левую руку, а тому, кто стоит,- правую ногу и обожжет бровь и хвост... не в бровь, а в глаз... и в хвост, и в гриву, это, конечно, в случае наличия какого-нибудь устремляющегося за блохами зверя. - ...Давай быстрей, мне уже идти надо.- Леха нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Собака икнула, выпустив на всклоченную бороду желтые вспененные слюни. Женя вздрогнул. Калитка захлопнулась. Когда уже совсем стемнело и по длине улиц зажгли фонари, Золотарев выволок окоченевшую собаку со двора и закопал за сушилкой в куче сбитого цемента. Наскоро, пока не смерзлось. Смерзлось. 3. Отец Вот и в наш город потянулись обозы с дровами и углем. Обозы выстраиваются где-то на извозных и дровяных слободах, на грузовых железнодорожных перегонах, разъездах и оттуда устремляются бесконечными грохочущими потоками. Значит - скоро будет тепло! Значит - снова придется ковырять ломом заиндевевшее очко в сортире! Но ничего, это даже и хорошо! От извозчиков, тех же водителей, в стеганых ватниках, тулупах ли, пахнет табаком. Поднимается пар. Целое парное марево. Женя с отцом пробираются сквозь эту шумную толпу однообразного цвета и звука: кто-то кашляет, но не закрывает рта руками, кто-то громко смеется, хохочет, тыкает пальцем, чешет ушанку-шапку, съехавшую на затылок, кто-то просто зевает, курит, сморкается в жестяную трубу соответственно трубно. Подвозят уголь в вагонах или тачках, подвозят и дрова на лесовозах. Поодаль стоит тарантас цыган, и сам цыган, облаченный в валенки и рваный собаками тулуп, греется, прислонившись к дымящемуся боку мохнатой лошади. В руках держит лопату для угля, чтобы, лязгая, загружать железный сварной короб. Никто не обращает на Женю и его отца никакого внимания. Они выбрались в поле и пошли, оставив за спиной церковь, пошли к лесу, где находился погост. Женя краем глаза наблюдал за отцом, который, не вынимая рук из карманов пальто, торопился, пытался попасть на полосу мокрого, липкого снега, но постоянно ошибался и проваливался в канаву, полную гнилых листьев, ботвы и вонючей воды. - Как же здесь гроб-то несли? - вопрошал сам у себя. Наконец вошли в лес. В темноте пропитанных влагой стволов, местами подмерзших и даже обледеневших, начинали свое движение навстречу идущим низкие, гнутые, едва ли доходящие до метра, крашенные в синий цвет ограды из проволоки, ножек кроватей, слежавшихся пружин и ребристых прутов - ограды могил. Ограды могил. Дорожки занесло снегом, и потому приходилось придумывать новые пути через кусты, кучи дерна, гравия, спиленные деревья и хрустящий лед осыпавшихся могил. А ведь снег усилился тогда - он опухшим, отяжелевшим, бесформенным прокисшей комкастой кашей (Господи, каким же еще?), распаренным после неверного пудового бега сумасшедшим неистово рвался в глаза, в рот, в уши, за воротник, свисая, и рушился, раскачивая волосы и ветки, искусственные цветы и подставленные руки. Все, абсолютно все приводил в движение. Женя был здесь как в кладовой, где под потолком по разъезженным рельсам и трубам перемещались отсыревшие куклы с пластмассовыми масками улыбок. Тут же были лацканы, полы, воротники, пазухи и запазухи, разного рода облачения и так далее. Все это несметное, но вполне обозримое по длине ангара-ризницы воинство шевелилось. Женя почти чувствовал объятия их душных рукавов. Это все рисовалось его воображению... Отец остановился: - Кажется, пришли? - Пришли.- Женя принялся разгребать снег с могилы, затем достал печенье. Вдруг в тишине однообразного шума падающего снега, в темноте белого, синего и черного отец начал говорить монотонно. (Ты чео-о? Пап? А? Ты чео-о?) Говорить хрипло, даже распевно - может быть, он был голосом прозы, почти беззвучным? Раскачивался почти беззвучным, закрывал глаза почти беззвучным, вторил дрожанием полой трубы шахты лифта почти беззвучным. У него начала расти борода из снега. Борода из волос... тоже начала расти. Женя почувствовал дурноту. Отец сел на скамью, закурил, стал рассказывать. Вот что Женя услышал тогда: - В райцентре мотовоз обычно стоял три минуты. Подходил неспешно, газовал, свистел, громыхал тамбурами и агрегатами сцепки, сообщал: "Филиал Кирпичный завод - Лесопункт Айга - Тихонова пустынь - Калугаодин Калугадва" - все это, стало быть, пройдено. На платформу, прибранную плешивыми кустами, еще на ходу выпрыгивали пильщики, водители лесовозов, мотористы, охрана. Выбрасывали деревянные обшитые железом ящики с почтой. А за поручни уже тяжело цеплялись другие, волоча перетянутые ремнями мешки. Тут же нищие просили, скользя по коварному перронову льду (костыли, палки, клюки-крюки), кто быстрей получит воздушный поцелуй или кто верней распорядится собранной мелочью. Некоторые из этих нищих, разумеется, падали, истошно вопили, скорее всего по причине бессильной злобы. Отец улыбнулся. - Я успел тогда вскочить на подножку в самую последнюю минуту и закричал: "А ну, мужики, потеснись! Ехать-то всем надо!" В глубине тамбура послышались голоса: "Ну, ехай, ехай, солдатик!" и еще "О, сильные люди лезут!". Мотовоз загудел утробно гудком, и мы тронулись. Я оглянулся - "Калугадва" медленно поплыла назад... Женя вообразил себе эту мерзкую картину отбытия-исхода: картину опоздавших на поезд, смеющихся, отупело-безразличных, пьяных, неизвестно откуда взявшихся бритых дебилов и нищих. - Ну, поехали, слава Богу.- Отец встал со скамейки, прошелся вдоль могильной ограды, вернулся.- К Кирпичному заводу стало немного посвободней, и мне удалось пробраться в вагон. Тут было нестерпимо душно, а еще нарядчики с дальних лесоучастков - от станции два часа на вездеходе - столпились у совершенно распаявшейся печки-перекалки и курили. Пахло дымом и табаком. Окна запотели. Я подумал тогда, как все глупо, безнадежно и бессмысленно... Понимаешь меня? Женя кивнул головой. -...ведь, понимаешь, я хорошо знал, что никакого болота и даже самой незначительной, мало-мальски ощутимой сыростью топи здесь не было. Просто старые вырубки слишком медленно зарастали редкой голутвой и кустарником. А я все ждал, все надеялся, что наступит тот момент, когда шпалы, а за ними и рельсы, и наш вагон врежутся в мутную, густую киселем водорослей воду... и все, расталкивая друг друга, бросятся к аварийному люку в потолке, будут просить подсадить, больно ударяя по каше лиц каблуками коротеньких резиновых ботиков или кирзовых сапог. Женя закрыл глаза. - Тебе плохо? - Отец подошел к нему, наклонился. - Не-е, нормально, просто тошнит. - После Мастерских, где когда-то работал мой отец, твой дед, кстати сказать, Дмитрий Павлович, вагон опустел совершенно, и до леспромхоза мотовоз ехал почти пустой... - У тебя был отец? - Женя открыл глаза. - А как ты думал, обязательно... Ну вот, тогда я и сел на скамью в вагоне такую, знаешь, плоскую, обитую дерматином или фанерой, сейчас не помню, дурного, резкого цвета. Сел рядом с Лидой. Рядом с твоей матерью. - Да, да.- Женя улыбнулся. - На ней было старообрядское пальто с вытертым мерлушковым воротником. Лида. Она мне напоминала мою мать, такую же слабую, раздраженную, вечно уставшую, что надорвалась-таки после войны, когда работала на погрузке леса, ведь тогда мужчин совсем не было и женщинам приходилось ворочать огромные сосновые стволы, подтаскивать к подводам, обвязав мерзлым корабельным канатом-тягой. Мы молчали, смотрели в окно, за которым двигался назад рваный лес, какие-то заброшенные бараки, вагоны на путях и на земле, в них жили люди, вереницы грузовиков и трелевочных машин на переездах. Потом я спросил у Лиды... - Что ты спросил,- Женя выдернул свою руку из руки отца и отвернулся,- ну, что ты спросил? - Я спросил, где она работает, и она, то есть твоя мать, ответила, что работает в конторе леспромхоза, сидит в бытовке, которая не отапливается на зиму. Сначала она говорила как-то нехотя или делала вид, смешно путаясь в блеклой косынке, вырезанной из полосатого пледа с кистями и витыми колбасками - вязаными-перевязаными, колючими и безобразными, знаешь такие? - Знаю, знаю... - Поправляла волосы, но потом осмелела и даже показала неведомые списки и счета, сокрытые до времени в ее папке. Как ты себя чувствуешь? - Нормально.- Женя улыбнулся.- Даже хорошо. Ну, конечно, старообрядское пальто, ну, конечно! И принадлежало оно сначала Фамари Никитичне, его бабке, сухой, мрачной насельнице двухэтажного бревенчатого барака для бывших спецпереселенцев или их охраны, или черт знает кого еще! - Вот... а потом она сказала: "Меня Лидой зовут, а вас как зовут?" "А меня зовут..." - и я сказал свое имя. Женя, ты помнишь, как меня зовут, как зовут твоего отца? - Пойдем домой. - Конечно, конечно.- Отец засуетился, принялся отряхивать снег с рукавов, шапки.- Уже поздно. Теперь Женечке даже начинала и нравиться эта игра. "Как звали моего отца? Владимиром? Александром? Иоанном? Иовом? Сергеем? Максимом? Валерием-Уалерием? Завулоном? Андреем или Иаковом? Нет, нет и нет!" Столь необычно он продолжал описывать происходящее, уподобляясь ветру, дыму, рваному подряснику, свитку. Закрывал глаза. Подходил к окну с видом во двор. Ласкал сам себя, забравшись в рукав. Столь необычно все это, столь необычно. Придумывал чахлую мерцающую службу, жидкий ладан, слабые, почти немощные голоса, красный дребезжащий огонь свечей. Вспомнил, как поцеловал руку отцу Мелхиседеку. - Лида тогда впервые привела меня на окраину поселка, в храм, который больше напоминал катакомбы, сырой подвал с бетонным полом, где еще год назад могли бы стоять циркулярные пилы и электрические ступы для мела, извести и гравия. Здесь на стенах, укрытых домашними полотенцами, изукрашенных припасенными образками, сохранилась бело-красно-зеленая пелена и лица были разбиты уступчатыми ямами в штукатурке... Женя увидел: только ладони лодочкой и ризы колоколом в одной плоскости. Все повернуты, все смотрят, вносят огромный восьмиконечный крест. По углам - печи, черные пробки дымоходов, топки забиты красным кирпичом и опилками. А зимой снег ложится здесь на подоконники и остатки растрескавшихся рам, образуя целые седловины и холмики. Ведь Лида впервые привела его в церковь, что располагалась на окраине поселка, где вполне можно было задохнуться от ладана, от гула чавкающих губ, шагов нескончаемым круговоротом и окна были непрозрачны. Отец Павлов обращался ко всем. "На полях иконы обозримы клейма-жития - Рождество, Крещение, обращение к горнему (например, дикие звери приносят пищу), кормление хлебами и насыщение хлебами, подвиги веры, мученическая кончина, страсти и чудеса у гроба. Замкнутый цикл - идея круга. А также ряды-чины - идея последовательности, последовательного предшествования. Святоотеческий, пророческий - "сбылось реченное через пророка...", деисус, местный, Святые Врата, Евхаристия и, наконец, страшный пожар, неистовство огня - тябла выгибаются и с грохотом валятся на пол, проламывая его. Жар раздирает доски, и они раскалываются, уходя в темноту..." Отец Мелхиседек выключает свет, и сразу наступает зимний вечер. Отец усмехнулся: - Сам-то я давно в церкви бывал, кажется, еще в детстве, у себя в городе. Все забыл или даже не знал толком. Понимаешь, совершенно как чужой, как в гостях, в которые не приглашали. Одним словом, заглянул по случаю. Женя кивнул в ответ. - ...на скамьях стояли забытые чашки с хлебной мякотью. Свечи вдруг начинали громко хрустеть в наступившей тишине, дымить, валиться и набрасываться друг на друга. Потом открыли потайные двери и вынесли пластмассовые ведра и корзины. Оранжевый воск капал, мутнел и застывал молниеносно. Пластмассовые ведра и корзины наполняли пакетами, мусором, бумагой, в которую заворачивали рыбу. Пластмассовые ведра и корзины ставили у стен, ставили их, таких пузатых, а они, как назло, падали и катались по бетонному полу, нарушая благоговейную тишину храма. Потом... что было потом? ...А-а, да, потом протирали стекла и становились видны огни и снег на улице. Пластмассовые ведра и корзины падают и катаются, катаются, рассыпая мусор по полу, и его вновь терпеливо собирают. Пахнет рыбой, что поджаривали на огне. - Как это на огне? - Женя почесал нос.- Чео-то чешется... - Очень просто - сначала поджаривают на огне на решетках или подвешивают за ребро над углями, чтобы запеклось, а потом колесуют, чтобы проветрилось... - Как это? - Вот лето наступит, поедем на рыбалку, тогда и покажу.- Отец улыбнулся. Женя опять увидел перед собой: только ладони лодочкой в одной плоскости и ризы колоколом в одной плоскости, еще ступени, копья, черепа. "Все это напоминает Голгофу, Секирную гору",- сообщает отец Мелхиседек. Боже мой! Боже мой! Отец Мелхиседек уходит, поклонившись. - Потом мы с Лидой вышли на улицу. Она рассказала мне, что довольно редко заходила сюда, в храм, не знала толком ни праздников, кроме Рождества и Пасхи, ни служб, ни постов, ни молитв, ни чинопоследования, хотя ее мать, Фамарь Никитична, тут помогала церковному старосте, и все ее знали, и даже сам батюшка ее несколько побаивался за громкий стальной голос, была ли она права или неправа... какая разница? Потом мы пошли с твоей мамой гулять. В пути следовало бы свернуть в переулок, чтобы сократить долгую, только что схваченную морозом дорогу по неосвещенной улице, но Лида повела меня на карусели - какие карусели зимой! - Я знаю,- подхватил Женя,- мы там с мамой потом часто бывали. Я не люблю карусели, меня на них укачивает и начинает тошнить.- Женя подошел к могиле. Теперь могила Лиды была чиста. Чиста от снега и черна от ночи бесформенной кучей дерна. Женя расчистил ее полностью, встал, вынул из карманов припасенное угощение - ломкий песок прошлогоднего печенья к новогодней елке, укутанной ватой, цветной бумагой,- к новогодней елке, ко дню ангела, к утренней службе, к службе вечерней, к маленьким, к крохотным таким вспотевшим ладоням лодочкой, совершившим свое слепое, но верное путешествие во влажной темноте карманов куртки, перешитой из ветхой бабушкиной кацавейки. К ладоням пристал белый порошок, рассыпанный повсюду. Это был не снег, потому как не таял. Женя вспомнил, что забыл выбросить целлофановый пакет, и теперь он разорвался. Значит, отрава перемешалась с крошками печенья, которым он только что угощал маму... - Ты что? - Отец наклонился к Жене.- Замерз? Ну, пойдем домой, уже поздно, нам бабушка чаю согреет. Но ведь она мертвая и, стало быть, не так страшно, что покушала это угощение. Она уже умерла. А бабушка говорила, что у Бога все живы... - Я не виноват, я совсем, совсем забыл... - Что ты забыл? - проговорил отец пустым, бесцветным голосом.- Сынок, пойдем скорее домой, пойдем, прошу тебя. - Нет! - Женя отскочил к покосившейся, почти целиком погребенной под снегом ограде.- Нет! Не пойду с тоб