Дневник Павлика Дольского - Алексей Николаевич Апухтин
– Если вы меня хоть немного любите, – сказала она, вставая с места, – никогда не говорите мне дурно про Мишу. Это мой друг.
И тихо вышла из комнаты.
Вот с этого-то дня все переменилось. Прежде Лида любила, чтобы я участвовал во всех удовольствиях молодежи, теперь ей, видимо, стало неприятно видеть меня вместе с Мишей. Меня это мучило, я потерял свое оживление, сделался раздражителен и мрачен, а вследствие этого Лида положительно начала избегать меня. Если изредка она и принимает со мной прежний дружеский тон, как, например, было вчера, это делается с какой-нибудь целью. Вчера эта позолоченная пилюля была отпущена мне для того, чтобы я не поехал с ней на тройке, а остался у Марьи Петровны.
Сегодня я, вероятно, не поехал бы на Сергиевскую, но мне нужно было кончить чтение Бургундской истории. Впрочем, в душе я, кажется, был рад этому предлогу. У подъезда стояло много экипажей, и еще с лестницы я услышал громкое пение. Мною вдруг овладела такая непонятная робость, что я, не входя в залу, пошел окольным путем к Марье Петровне. Идя по столовой, я явственно расслышал песню, которую пел за фортепиано своим противным баритоном Миша Козельский. Это был известный цыганский мотив, а слова он, вероятно, сочинил сам:
Лидия ЛьвовнаСлишком хладнокровна,А МельхиседекПрекрасный человек[29].Хор барышень визгливо повторял: «прекрасный человек».
Чтение не состоялось, потому что у Марьи Петровны тоже были гости, и мне сейчас же вручили карту для винта. Но перед тем чтобы начать игру, я решился войти в залу. При моем появлении шум и крики не то чтобы совсем умолкли, а как-то притихли. Я шутливо упрекнул Лиду за то, что она накануне меня обманула, но моя шутка не удалась: слишком в ней много сквозило обиды и горя. Лида что-то пробормотала в ответ, я ничего не понял и отошел в угол гувернанток. В это время Миша Козельский, как-то особенно раскачиваясь и выпячивая грудь, подошел к Лиде и громко спросил у нее:
– Лидия Львовна, вы очень любите Мельхиседека?
Кругом раздалось громкое хихиканье барышень. Ответа Лиды я не расслышал, но мне показалось, что она рассердилась. «Кто же этот Мельхиседек? – соображал я про себя. – Вероятно, какой-нибудь новый поклонник… Как, однако, я отстал! Прежде я всех поклонников знал наизусть. По сходству имен это может быть конногвардеец Мельховский, но ведь Мельховский до сих пор ухаживал за Надей Козельской». Меня так заинтересовал этот вопрос, что я уже хотел за разрешением его обратиться к Лиде, но меня позвали играть в винт.
Никогда в жизни я не играл так скверно, как сегодня; партнеры на меня страшно сердились, и я был этому рад, потому что смотрел на них как на врагов. За стеной в зале раздавались громкие, веселые голоса молодежи, которая еще недавно мне казалась так симпатична. Теперь я им совсем чужой, а может быть, так же неприятен, как своим партнерам в винт. И вдруг мне пришла в голову странная мысль, что я теперь уже не могу сравнивать, где мне лучше, а могу только думать о том, где мне хуже. Здесь, за винтом, мне очень нехорошо, в зале хуже… А дома, вдали от Лиды, может быть, еще хуже… Нет, дома, пожалуй, все-таки легче. Едва кончилась партия, я убежал тем же окольным путем, ни с кем не простившись. В зале раздавался опять тот же цыганский мотив, но куплет был с легким вариантом:
Лидия ЛьвовнаЛюбит всех ровно,А МельхиседекНесносный человек.«Несносный человек!» – подхватил хор.
Боже мой, какая это идиотская песня и как мне было обидно слышать серебристый голосок Лиды, выделявшийся из этого визгливого хора!
6 марта
Один древний мудрец сказал, что самый большой враг человека – он сам[30]. Я доказал это вчера, написав в своем дневнике, что я влюблен в Лиду. Пока это чувство существует только в сознании человека, с ним еще можно бороться, но раз оно ясно формулировано и высказано на словах или на бумаге, тогда борьба делается немыслима. Это то же, что закрепить акт нотариальным порядком. Человек уже не владеет собой, а действует под влиянием каких-то темных, неведомых сил. Сегодня я, например, решился твердо не ехать к Марье Петровне и отправился обедать в клуб. Этот клуб, который я прежде так любил, показался мне теперь какой-то безлюдной пустыней: все те же лица, те же разговоры, тот же обед. Прежде это традиционное повторение изо дня в день мне даже нравилось, сегодня я скучал невыносимо. После обеда, проходя через бильярдную, я увидел старичка Трутнева, игравшего с маркером. Прежде я этого Трутнева почти и не замечал, но сегодня я обрадовался ему, как самому близкому человеку. Дело в том, что Трутнев – родственник Зыбкиных и часто у них бывает, а потому я мог в разговоре с ним два раза назвать Лидию Львовну. Пока я разговаривал с Трутневым, несколько удивленным моей усиленной любезностью, в дверях бильярдной показался уважаемый старшина Андрей Иваныч. У меня мгновенно явилось предчувствие, что он мне скажет что-нибудь неприятное. Я не ошибся.
– Что с вами, батюшка Павел Матвеич? – спросил он с каким-то соболезнованием, потрясая мою руку. – На вас лица нет. Как вы осунулись!
– Что делать, Андрей Иваныч, старость.
– Нечего сказать, хороша старость! – воскликнул Трутнев. – На днях Павел Матвеич так отплясывал, что всех молодых за пояс заткнул. Да и лет-то Павлу Матвеичу немного…
– Ну, лет довольно, – возразил неумолимый Андрей Иваныч, – я таких примеров знаю много. Человек бодрится-бодрится и все себя молодым считает, а в одно прекрасное утро проснулся, глядь – старик. Ведь вот, и в пикете то же бывает: считаешь – двадцать восемь, двадцать девять, а потом вдруг шестьдесят!
И, очень довольный своей остротой, Андрей Иваныч пошел разносить ее по клубу.
В это время на больших клубных часах пробило девять. Я вскочил и побежал вниз с такой поспешностью, как будто боялся опоздать на железную дорогу. «На Сергиевскую, и скорее!» – закричал я, бросаясь в сани. Отчего это