Волны. Флаш - Вирджиния Вулф
Здесь, однако, биограф вынужден приостановиться. Если для передачи зрительных впечатлений нам порой недостает и наших нескольких тысяч слов – вот ведь миссис Браунинг призналась относительно Апеннин: «Нет, я не могу передать, что это такое», – то для описания запахов мы обходимся всего-то несколькими словами. Вообще неизвестно, для чего человеку нос. Величайшие поэты мира не нюхивали ничего, кроме роз, с одной стороны, и навоза – с другой. Тончайшие же оттенки промежуточных запахов в поэзии так и не отобразились. А Флаш жил главным образом в царстве запахов. Любовь была прежде всего запах; музыка, зодчество, политика, право, наука – все было запах. Для него и религия сама была запах. Описать простейшие его впечатления от ежедневного мяса или бисквита решительно нам не дано. Мистер Суинберн и тот не сумел бы выразить, о чем говорили Флашу запахи Уимпол-стрит в жаркий июньский день. Ну а насчет того, чтобы изобразить запах молодой спаниелихи, спутанный с запахом факелов, лавров, ладана, знамен, восковых свечей и гирлянды из розовых листьев, раздавленной каблучком полежавшей в нафталине шелковой туфельки, – то разве что Шекспир, приостановись он над строками «Антония и Клеопатры»… но Шекспир не приостанавливался. И потому, признавшись в своей беспомощности, мы можем только заметить, что Италия для Флаша в эту его самую зрелую, вольную, счастливую пору означала прежде всего бездну запахов. Любовный пыл, надо думать, утих с годами. Запахи оставались. И вот, когда семейство опять мирно зажило в Casa Guidi, каждый предался любимым занятиям; мистер Браунинг вечно писал в одной комнате, миссис Браунинг вечно писала в другой. Малыш играл в детской. А Флаш слонялся по флорентийским улицам, упиваясь запахами. Он бродил по главным улицам и по окраинам, по площадям, закоулкам, гоняясь за запахами; они все время менялись; были запахи шершавые, гладкие, темные, золотые. Он плутал там и сям, повсюду; где чеканят медь, где пекут хлеб, где женщины сидят и расчесывают волосы, где птичьи клетки громоздятся одна на другой на панели, где вино растекается по мостовой густо-красными лужами, где пахнет упряжью, чесноком и кожей, где валяют сукно, и дрожит виноградный лист, и мужчины пьют, икают, бросают кости – всюду он бегал, уткнувши нос в землю и впитывая суть вещей или воздев кверху нос, трепещущий от благовоний. Он сворачивался калачиком на горячем припеке – о, какой солнце умеет выманить запах из камня! Он прятался под тенистой аркой – каким острым запахом камень отдает в тени! Он гроздьями пожирал спелый виноград, ради его пурпурного запаха; он жевал и сплевывал самые жалкие объедки козлятины и макарон, которые итальянские хозяйки швыряли с балконов, – у макарон с козлятиной был запах надрывный, малиновый. Он шел на обморочную сладость ладана в лиловатую путаницу темных соборов и, внюхиваясь, слизывал лужи золота, пролившегося на усыпальницы с витражей. И осязание у него было не менее тонко. Он знал мраморную гладкость Флоренции и шершавость ее гравия и булыжника. Тяжелые складки древних одежд, гладкие каменные стопы и пальцы он дарил вниманием ласкового языка, теплом трепетной морды; на чутких подушечках лап он уносил четкие отпечатки гордой латыни. Короче говоря, он знал Флоренцию так, как не дано ее знать ни одному человеку; как не знала ее ни Джордж Элиот, ни Рескин. Он знал ее так, как может знать лишь немой. Ни единое из мириад его восприятий ни разу не подвергалось искаженью в слове.
Но хотя биографу и очень было бы лестно заключить, будто жизнь Флаша в зрелом возрасте являла сплошную оргию наслаждений, не подвластных никакому перу; утверждать, будто (тогда как малышу ежедневно давалось новое слово, а значит, делались чуть-чуть недоступнее чувства) Флашу судьба судила пребывать в бесконечном раю, где в первозданности сияет суть вещей и нагая их душа постигается