Дмитрий Мамин-Сибиряк - Том 5. Сибирские рассказы.
Старушка замолчала, с трудом переводя дух. Где-то далекодалеко, как пушечный выстрел, прокатился глухой раскат грома; над горизонтом выплывало темное грозовое облачко и быстро подвигалось к нам. Зной стоял прежний, но теперь порывами набегал легкий ветерок и качал черемухами и рябинами. Таня проснулась и заплакала.
— Слава тебе, господи… — крестилась старуха, рассматривая катившуюся по небу тучку. — Давно уж земля дождичка просит… травушка-то больно притомилась.
— Что же дальше-то было, бабушка? — спрашивал я, заинтересованный рассказом.
— Дальше-то? А ничего. Павел-то Лександрыч совсем стишал, точно другой человек сделался… Сначала я ягоды ему все носила, потом грибы, а потом и совсем к нему перешла жить. Вдовец он был, — ну, я и жила у него. До меня он больно добрый человек — одевал, дарил, баловал… А я все делаю, как дедушка учил, все за мир хлопотала. Мужа штегерем сделал Павел-то Лександрыч, родню в люди вывел. Ох-хо-хо!.. А я от хорошей жизни еще краше стала: идешь, бывало, по улице, так чужой народ любуется. Кланяться стали, потому, што хочу, то и делаю — большую силу забрала у Павла Лександрыча. Чудной он какой-то был, прости его, господи… Сиачала-то я даже боялась его, а потом привыкла, так привыкла, что и про мужа совсем забыла. Вот она, красота-то, куда завела: мужа не жаль, а Павла Лександрыча жалеть начала, точно вот приросла к нему. Даже какая-то злость на меня нашла: нарочно, бывало, дразню мужа, чтобы сн меня колотил, как других баб мужья бьют… А то, бывало, совесть зачнет мучить, ночи не спишь, богу все молишься, — нет, ничего не берет. Так-то раз мучилась-мучилась да и порешила: брошусь я от этой жизни в шахту, все одно — моченьки моей не стало. Совесть доняла… Похудела, задумываться стала, а дедушка-то все уж примечал за мной, што неладно, мол, што-то с бабой деется. Умственный был старичок… Ну, раз я вечерком и отправилась в лес, думаю, брошусь куда-нибудь в шахту, потому тошнехонько; иду это я болотом, а дедушка мне навстречу, так же вот разную травку собирал. Пользовал он народ травкой… Увидал меня и говорит: «Нехорошее у тебя на уме, внученька…» Я ему опять все и рассказала: реву и рассказываю, а он слушает и тоже плачет. Вот он тогда и добыл из-за пазухи эту самую травку, Петров-Крест, и говорит: «Внученька, вот тебе травка хорошая… пей ее с молитвой, может, господь и поможет, а рук на себя не накладывай. Это травка особенная, крестом в землю растет, божья травка; от наших грехов крест господень в землю ушел». Стала я эту травку пить — и точно, облегчало… В те поры и Павел Лександрыч помер, девочка у меня от него осталась, — ну, я из Березовска уж ушла: тяжело было на людей глядеть. С дедушкой все жила, он меня и травы научил собирать, и какая в какой траве польза… Дочка-то потом замужем была да померла, а мне вон Танюшку оставила.
— А муж?
— Муж?.. Совсем он свихнулся, водкой зашибал сильно… Давно уж его тоже в живых нет. Ох, грехи, грехи!.. Танюшка, милушка, оболокайся, может, еще поспеем до дождя домой добежать.
Старушка заторопилась, связала свои травы, спрятала какой-то узелок в кусты и, простившись со мной, исчезла в кустах. Я тоже пошел и, взобравшись на каменный утес, долго провожал торопливо уходившую парочку: старуха тащила девочку за руку и скоро скрылась в березовой рощнце. Мне с возвышенности видно было все мертвое озеро, тянувшееся верст на пять; направо, из-за соснового леса, выдвигался острый мысик, а за ним бурым пятном виднелась глухая деревушка, где жила старуха. Туча уже висела над головой и совсем закрыла солнце; было душно, недалеко пронеслась со свистом стая уток и пала в болото. Вот и первые крупные капли дождя застучали с сухим шумом по зелени, вот и глухой шум от надвигавшейся грозы, и молния, и раскатистый, гулкий удар грома, гулко грянувший около самого уха… Я шагал с собакой чрез кусты к лесу, чтобы укрыться от ливня где-нибудь под деревом.
Говорок
Очерк
IЧто может быть лучше светлого озера, когда оно летним утром все из края в край курится радужным туманом? В глубине синей стеной поднимаются горы, за которыми спрятались Чудские заводы — старый и новый; направо зеленой каймой подошли камыши и заливные луга, а налево шелковой скатертью уходит из глаз башкирская степь. На выдающемся в озеро мысу мохнатой шапкой стоит сосновый бор, а за лугами зелеными пятнами рассажались березняки. На откосе, где песчаный берег уходит в воду, как осиное гнездо, присела к земле своей сотней избушек деревня Кучки. Летом даже эта деревня красива, точно она сушится на своем откосе, а последние избушки совсем подошли к воде и смотрятся в озеро, как в зеркало.
Ранним утром, на самом берегу, из крайней избушки выходил сгорбленный, худенький мужик Матвей, садился в бот и плыл осматривать выкинутые с вечера снасти. Нужно было перекосить все озеро, обогнуть боровой мыс и попасть в курью[37], где у Матвея из года в год ловилась рыба. С гор всегда дул ветер, и волна шла к деревне, а в курье всегда затишье и вода точно застыла. Проплывая под мысом, Матвей останавливался у арендаторской избушки, где жил карауливший озеро сторож, и говорил:
— Ну, Ильич, за твоей рыбой поехал…
— А мне какая печаль сделалась?.. Твой грех, твой и ответ…
— Ладно, разговаривай да кланяйся арендателю.
— И то скажу: способу с вами нет. Где же мне одному с целой деревней управиться… Вот начальство выедет, так тогда поговорите.
— И поговорим.
— Мотри, Матвей, не миновать тебе острогу…
— А кто в остроге-то сидит, может, получше нас с тобой.
Кривой Ильич обыкновенно уходил в свою избушку, а Матвей плыл дальше. «На-ка, арендатель тоже выискался на озеро! — ворчал он, стоя в боту на нотах и ловко загребая воду одноперым веселком. — Этак и житья не будет: земля господская, вода арендателев…» Матвей промышлял на озере уже тридцать лет, а тут вдруг его озеро в аренду сдали. Еще надо спросить, чье оно, озеро-то. У арендатора, конечно, денег много, да всего деньгами тоже не укупишь. И вся-то штука в том, что помещику покориться неохота, — вот и сдал озеро.
— Нет, брат, постой… — вслух говорил Матвей, вынимая из воды разную снасть и выбирая запутавшуюся в ней рыбу. — И земля твоя, и озеро твое — нет, погоди. Жирно будет… Еще покойник родитель на озере-то рыбачил, а тут здорово живешь. Нет, ты еще обожди маненько!..
В Матвее много было задорной энергии, выливавшейся в вечных спорах и пререканиях то с соседями, то со старостой, а то просто со своей собственной бабой Авдотьей. Особенно доставалось от него волостным. Староста Маркел иначе не называл Матвея, как язвой: «Ишь, наша-то язва зудит». Сборщики податей боялись его, как огня, потому что уж Матюшка подыщется к чему-нибудь, а потом не развяжешься. Когда поверяли волостные суммы и усчитывали старшину, Матвей был впереди всех и, жертвуя собственной работой, «достигал» каждую неустойку. Неугомонный мужичонка, одним словом, сидевший в Кучках, как заноза. Даже выбрать его старшиной или старостой было невозможно: первое — бедный человек, второе — дело у него такое, что оторваться нельзя, а третье — не уладит с начальством. В сельское начальство обыкновенно верстают тех, кто в силе и может постоять за себя, или же в наказание — пусть отдувается перед начальством за все общество, а Матвей не подходил ни под какую линию.
— Матюшка у нас, как кривое полено, — говорил старшина Судыгин, — никак ты его не укладешь.
— Ты у меня учись жить-то, Пал Андроныч, — отвечал Матвей, встряхивая головой. — Ума у меня против всего опчества много — вот главная причина. Все я могу смозговать… да…
Однообщественники в шутку называли его «козьими рогами», которые, по пословице, ни из короба, ни в короб. Матвей Козьи-Рога сделалось уличным прозвищем. Под этой кличкой знала его вся волость, а дома донимала жена:
— Ну, заскулили Козьи-Рога…
Соседки давались диву, как это Авдотья живет с таким мужем: ведь он поедом ест бабу — и стала не там, и пошла не этак, и у других-то все не по-нашему.
— А вот он уплывет в курью, так я быдто и передохну без него… — говорила в свое оправдание безответная баба Авдотья. — Ежели бы да он все дома-то сидел — помереть!..
— Что уж и говорить, бабонька: трясучая осина, а не мужик.
Выслушивая эти жалостливые соседские речи, баба Авдотья однажды ответила:
— Да ведь он, Матвей-то, добрый… Так он кажется только, что все скулит. Я ведь его не больно слушаю…
Вся улица хохотала над Авдотьей: вот так нашла добряка! То-то глупая баба! Матвей такую и подобрал себе, чтобы можно было походя ее долбить, — дерево смолевое, а не баба. Конечно, надо и то сказать, что не пьянчуга он и не озорник — это правда, но все-таки душеньку вымотает одними своими наговорами. А баба Авдотья жила да жила, поглощенная своей бесконечной бабьей работой — и дома, и в поле надо поспеть, и огород и скотину доглядеть, а тут еще что ни год, то ребята. На что эти ребята и родятся, когда в дому непокрытая бедность? Рожали бы одни богатые бабы, им есть кем замениться, а на бедную бабу — чистая напасть с ребятами. Теперь бы вот и с рыбой этой: отстать бы Матвею от озера, а он тягается с арендателем. Конечно, Ахметов — богатеющий человек и затаскает по судам, а Матвей все ему наперекор. Когда помещик сдал Светлое в аренду, другие рыбаки мало-помалу и поотстали, потому где же тягаться с Ахметовым: сегодня кривой Ильич протокол с урядником составит, завтра к мировому, послезавтра на высидку — тут и рыбе не рад будешь.