Кащеева цепь - Михаил Михайлович Пришвин
Все смотрели на него: и рабочие, и хозяин – с наслаждением, может быть, гораздо большим, чем испытывал гость от питья: ведь гость только пил пиво, а хозяева наслаждались не известным русскому интеллигенту чувством гордости и радости за дело своей страны. Толстый хозяин не удержался и спрашивает:
– Есть ли у вас в России подобное пиво? Алпатов ответил:
– Нет, в России все пьют какое-то горькое пиво. Хозяин очень доволен, он просит еще: ведь он денег ни за что не возьмет. Алпатов настаивает. Нет, он рассчитается только тем, что выпьет еще зейдель пива. И, видно, так уж и надо в Германии.
– Прозит, – говорит Алпатов, выпивая третий огромный сосуд.
– Мойн, мойн, мойн, – дружно отвечают ему все за столом.
А потом на улице, по пути на рабочее собрание, чуть-чуть колышется панель под ногой, но зато оказывается, что на свете нет чужих людей и народов и что это его собственная алпатовская придумка так устроиться в чужой стране; не нужно никаких гостиниц и всяких условностей, и через это просто и сразу понимается все, и вкус германского пива как будто открывает характер народа.
Потом Алпатов с изумлением замечает: посередине улицы легкой рысцой возвращается, как будто из церкви, та же самая знакомая большая сенбернарская собака в ошейнике и с бантиком.
Ему даже представилось, что это действие пива, и вспомнился пудель из «Фауста», и что, может быть, казалось ему, всякий народ создает свои художественные образы отчасти под влиянием своего национального напитка: и пудель у Гёте вышел от пива. А собака все бежала и бежала, вот поравнялась, вот уже назади. Отто заметил интерес Алпатова к собаке и спросил его:
– Бывают ли в России на улицах собаки?
– Очень много, – ответил Алпатов, – но только у нас я не видал больших собак с бантиками, и наши собаки в церковь не ходят.
Алпатов, конечно, шутил, но изумленные Отто, и Август, и Мина остановились: неужели он думает, что в Германии собаки в церкви бывают?
– А как же! – ответил Алпатов. – Когда мы утром выходили из дому, в церкви звонили, и бежала эта собака – помните? А вот теперь тоже звонят, кончилась служба, народ расходится из церкви, и опять эта собака бежит.
Алпатов так серьезно сказал, что все подумали, будто русский и вправду так понимает. Но ведь это же ужасно смешно, это совсем невозможно! И все стали смеяться так сильно, так заразительно, что некоторые прохожие, и не зная причины веселия, тоже смеялись.
Катастрофа
Собрание металлистов было в большой танцевальной зале с эстрадой. Для президиума на эстраде теперь был поставлен стол, и около висела черная доска для писания мелом. В зале было множество столиков, за которыми сидели рабочие, иные с женами, многие пили пиво и курили сигары. Президиум, верно, был выбран еще до прихода Алпатова: через боковые двери вошли трое хорошо, по-праздничному, в воротничках и манжетах, одетых рабочих и заняли места за столиком. Потом как-то совсем незаметно пришел и сел тоже около стола скромный старичок, очень похожий на русского кустаря-игрушечника из Сергиева Посада или на башмачника из Талдома.
– Август Бебель, – сказал Отто Шварц.
Но Алпатов сам узнал его по много раз виденной карточке и не был смущен; Бебель действительно был очень похож на русского кустаря, а такие старички в России часто высказывают самые удивительные мысли. Вскоре после Бебеля вошел высокий старик с белой бородой, как показалось Алпатову, сердитый. Это был Вильгельм Либкнехт. И, наконец, молодой, вполне интеллигентный адвокат Гейне. Председатель открыл собрание и объявил повестку дня: первым на очереди был вопрос, возможна ли победа, если металлисты в Берлине забастуют? Голос предоставляется адвокату Гейне, и молодой человек подходит к черной доске, начинает мелом выписывать колонки цифр и время от времени пояснять их значение словами, мало понятными Алпатову. Однако и раньше выпитое пиво, и новое, которое как-то само собой у всех появилось, помогло Алпатову понимать все по-своему. Дело шло, как думал Алпатов, о мировой катастрофе, которую должны начать металлисты своей забастовкой. Просто, на глазок, Алпатов догадался, что этому адвокату нет никакого личного дела до переворота и он только оправдывает свое неверие научными вычислениями. Вспомнилось ему детство, когда он с тремя мальчуганами пробовал убежать в какую-то забытую страну Азию и как ужасно было, когда холодной осенней ночью один из ребят стал доказывать, что такой Азии нет на свете и потому надо вернуться домой. У него тогда нашлась сила зажать рот этому ничтожному малому, и, верно, Бебель теперь тоже сумеет разбить все эти математические доказательства. В конце речи Алпатов ненавидел этого Гейне, хотя настоящего смысла ее почти не понимал. Все рабочие, однако, выразили адвокату одобрение. Но вдруг как будто огонь сверкнул в уголке за столом, и это, оказалось, в глазах Бебеля: глаза его стали большими, прекрасными, а щеки и рот сложились совершенно в такую же усмешку, какую так хорошо знал Алпатов у своего друга Ефима. В глазах Бебеля было что-то от святого разумника Белинского, а улыбка – от сатир Щедрина. Это сразу Алпатов узнал, как свое русское, и очень обрадовался. Бебель сказал едва слышно какие-то два-три слова и будто молнию бросил в собрание.
В один миг все вспыхнуло, все хохотали, стучали ногами, кружками по столу, и некоторые кричали и хлопали руками. Председатель долго не мог остановить беспорядка.
– Что он сказал? – спросил Алпатов соседей за столиком. Ему что-то ответили быстро, со смехом, но Алпатов и не мог понять Plattdeutsch [Нижнегерманское наречие (нем.)] и решил, что Бебель смеялся над математическим доказательством невозможности мировой катастрофы.
Однако, переждав смех, Гейне снова выступил с мелом в руке и начал выводить новые колонны своих белых войск на черной доске. После этого Бебель не возражал: не было смысла, казалось Алпатову, тратить слова там, где никому верить не хочется и, кажется, жить и так хорошо. И все единогласно голосовали против забастовки.
Выпив разом свою кружку пива, Алпатов вдруг спросил Шварца, верит ли он, что когда-нибудь пролетарии всех стран действительно соединятся и перевернут весь мир.
– Да, я это слышал не раз, – ответил Отто.
– И что же?
– Да что, мне мало приходится думать об этом, когда мне думать-то?
– Но почему вы социал-демократ?
– А кем же мне быть, как не социал-демократом? Отто посмотрел на часы и вдруг встал,