Бред - Марк Александрович Алданов
Он развернул газету. Читал её странно: несколько строк понимал, затем смысл исчезал, точно терялось на минуту сознание; это повторялось довольно долго. «Кажется, понемногу свихнулся от всех этих снадобий, хотя уже давно их не принимаю». Проснулся он на заре. «О таких ночах люди часто врут: «не сомкнул глаз». Часа три-четыре спал. Вернусь на первом пароходике, в гостинице будет телеграмма от Наташи». Они условились, что писем писать друг другу не будут. «Никогда у меня не выходили любовные письма. «Я страстно люблю тебя». Это чистая правда, но если я ей напишу это, то мне самому покажется, что я вру... Как странно, что мне многие слова просто действуют на нервы, особенно слова развязные. «Познакомьтесь» при представлении людей друг другу, или: «Да-с, так вот какие дела», а то в советских романах: «Даешь», «буза» и сотни других, — уж лучше народная брань, обозначавшаяся (чтобы никто не догадался) точками в прежние времена, у ещё несоциалистических реалистов», — беспорядочно думал Шелль. От Наташи пока пришла лишь одна телеграмма, написанная по-русски: «Pochti ne kachlaiu. Ostavaisia skolko nuzno. Tzeluiu. Lublu». Он обрадовался, даже умилился, хотя русские слова, написанные латинскими буквами, да ещё кое-где искаженные, звучали странно-неестественно, и хотя в последних двух было сходство с телеграммами из юмористических рассказов.
В гостинице новой телеграммы не было. Правда, они забыли условиться, сколько раз будут телеграфировать. Все же это могло означать, что Наташе стало хуже. Не получив телеграммы и на следующий день, он выехал в Швейцарию.
Еще у дверей дома отдыха он с тревогой спросил швейцара, все ли благополучно. — «Mais oui, Monsieur, Madame va très bien[101]». «Ну слава Богу!» — подумал он и почти побежал в их номер. Наташа радостно вскрикнула и бросилась ему на шею. И Шелль, как ни был счастлив, подумал, что они «слились в долгом поцелуе», немного похожем на тот кинематографический долгий поцелуй, которым заканчиваются фильмы.
— ... Прибавила в весе на два фунта, даже скорее на два с половиной! И не кашляю!.. Я сейчас попрошу, чтобы нам дали наш кофе... Твой pull-over готов... Мой Эудженио, мой собственный Эудженио!.. А как наш домик?.. Бедный, ты верно очень устал!..
Вечером Наташа сидела у письменного стола и с пером в руке читала «Шестый помысел Уныния» Нила Сорского. Обычно она читала у окна в кресле и пометки делала карандашом; но теперь на столе был расставлен привезенный им ей в подарок великолепный прибор. «Твоим пером, на твоем бюваре, я и писать буду лучше!» — говорила она. Шелль, без пиджака, в pull-over'е, лежал на кушетке, задрав на спинку пододвинутого кресла свои не помещавшиеся на кушетке длинные ноги. Он опять — теперь как-то агрессивно — слушал «Патетическую симфонию» и думал о своем, о том, что «никогда не поздно», о Наташе.
«Лют сей дух и тяжчайши есть, съпряжен сущь и споспевающи духу скорбному, — читала об унынии Наташа. — В безмолвии сущем сиа рать зелне належит. Егда волны оны жестокыя въстанут на душу, не мнит человек в той час избавление от сих приати когда — Яко же бо и той злолютный час не мнит человек, яко претерпеть ему в подвизе жительства благаго, но вся благаа мерзостна показует ему враг... « «Как верно, как хорошо! Так и буду жить, не поддаваясь, и не будет злолютного часа, — думала она, вспоминая о своей болезни, о подземном заводе, о гравюрах, о листочке с цифрами и отгоняя от себя эти воспоминания. — О чем я думала? Да, что я теперь для себя ничего не могу желать и не желаю: лишь бы все было так, как теперь, только совсем выздороветь, больше ничего. И людям, всем людям, желаю того же: чтобы никто не знал нужды, чтобы не было неизлечимо больных, чтобы никто из-под кнута не работал на подземных заводах, чтобы везде были сады и вот такие дома отдыха, книги, добрый труд и, главное, чтобы у каждого был любимый, нежно любимый человек, как у меня. Это и будет жительство благое... «
— У каждого из нас есть, конечно, сумасшедшинка. Я знаю, какая у тебя: у тебя патологическая, но не злокачественная правдивость, — сказал Шелль. Наташа оторвалась от книги, взглянула на него и- восстановила мысленно его слова. «Обычный его вздор!..» Прежде не решилась бы и подумать о нем такое. — Главное в жизни: это к чему-нибудь «приложиться». Ты приложилась к отзовистам.
— Я знаю, к чему я приложилась. Ах, б ты мог говорить не в этом тоне! Но я страшно люблю тебя, страшно! И лицо у тебя необыкновенное!
— «Чем не бесподобная партия? Чем не капидон?» — сказал Шелль и подумал, что она права: ему самому очень надоел этот тон, от которого отделаться было трудно. Он продолжал слушать музыку.
«И проживем с ней до конца дней. Если не на Лидо, то хотя бы здесь, и не так плохо», — думал он. — «Нет, все не так, Петр Ильич! — мысленно отвечал он Чайковскому. — Через все авантюры прошел граф Сен-Жермен и попал в тихую пристань... Вы ошибаетесь, Петр Ильич, есть в жизни радости, и большие, и малые. Быть может, есть даже и счастье».
XXXI
В Берлине у Эдды, как у Наташи, была только комната в пансионе. Почти все вещи она взяла с собой в Венецию. Теперь перевезла в огромный номер, снятый Рамоном в лучшей гостинице, то, что у неё оставалось. Нашлась фотография Шелля в халате, с не очень пристойной надписью. Обычно она, обзаведясь новым любовником, сжигала фотографии прежнего, — приписывала этому мистическое значение... Но эту ей сжигать не хотелось: «Вдруг с ним ещё не все кончено? Вдобавок и камина нет. Не требовать же спиртовку!» Она спрятала фотографию в ящик и ключ положила в сумку.
Рамон был несколько удивлен её предложением съездить в Берлин. — «Зачем? Скучный город». Эдда не без труда его убедила. Не очень желала отправиться туда и сама, но считала необходимым побывать у советского полковника и получить от него увольнение, окончательное, навсегда, по-хорошему: слова Шелля её напугали.
Переходить в восточную часть города ей теперь особенно не хотелось, хотя десятки тысяч людей ежедневно туда переезжали и беспрепятственно возвращались. На этот раз и времени было ещё гораздо меньше, чем прежде: она покупала и заказывала все, что только можно было