Макс Фриш - Штиллер
- А дальше что?
Юлика сидит как сидела. Маленький фокс, которого я так обеспокоил, у нее на коленях, в надежном укрытии. По-моему, она не вставала в течение всего спектакля. Она даже не качает укоризненно головой, только смотрит на меня, как на человека, пролившего на скатерть вино или оплошно наступившего даме на трен вечернего платья. Простительно, хоть и очень неловко, но простительно. Я не верю своим глазам: ее лицо с неправдоподобно красивыми глазами по-прежнему невозмутимо, так невозмутимо, что я спрашиваю себя чего, собственно, я ожидал? Юлика только приглаживает рыжие свои волосы, но и это излишне, ведь она не меняла позы, волосы ее не растрепаны; я же разгорячен возней, взлохмаченный, потный, во взмокшей рубашке, с галстуком, сбившимся набок. Потому-то Юлика и приглаживает свои рыжие волосы - жест вполне понятный: она смущена. Не ждет ли она, что я извинюсь перед ней?
С лестницы доносятся громкие причитания, как видно, я ни в кого не попал - в противном случае водворилась бы тишина. Но люди негодуют и возмущаются - и с полным на то основанием. Юлика берет сигарету, я предлагаю огонь. Да, она совершенно права: "А дальше что?" Несколько секунд, еще с зажигалкой в руках, гляжу на мою Юлику, чувствую, что сейчас заплачу горькими слезами, упаду на колени, закрою лицо руками и не открою, пока она сама не откроет мое смешное, плачущее, уродливое лицо. Хотел бы заплакать, да не получается, слезы все как бы просочились вовнутрь, и я продолжаю стоять, невозмутимый, как она. Ее высокомерие (ее снисходительность) так несокрушимо и неизменно, она улыбается улыбкой победительницы, ничуть не повинной в том, что я, как всегда, терплю поражение, или, вернее, улыбкой матери, несмотря ни на что любящей своего неисправимого сына. Ее превосходство так безгранично, безмятежность так непостижима, невозмутимость так убийственна, неотзывчивость так идиотски бездонна; смотрю на нее изумленными глазами, точно вижу ее впервые. О, как же она хороша! Никогда это не забуду! Ее рыжеватые волосы, алебастровую кожу, ее девственные губы и эти глаза - не то синие, не то зеленые или вовсе лишенные цвета, такие большие, неправдоподобно красивые, чистые, ничего не выражающие, и тонкий нос с подвижными ноздрями и - ах! - это прелестное, маленькое ушко, эту породистую, высокую, гибкую шею и нежный ее голос! Нет, никогда не забуду! А как грациозна ее рука, когда она вот так сидит и курит! Одно мгновение мне кажется, что я схвачу ее за горло, стисну, задушу. Но и этого, разумеется, я не делаю... Возвращается Кнобель и докладывает защитнику о причиненных убытках.
- Слава богу! - говорит мой защитник. - Хоть без человеческих жертв обошлось!
Теперь они пытаются объяснить моему отчиму, что, собственно, здесь происходит. Он тоже заметил суету и шум и желает знать, в чем тут дело. Ведь он получил "персональное" приглашение, "персональное", повторяет он несколько раз.
P. S. Теперь, в сознании моей полной несостоятельности, мне кажется, что и впрямь наступила минута признаться во всем, сказать всю правду. Но что такое мое "все"? Знаю, стоит мне только начать, и ничего от "всего" не останется. Неужели же я давно бы не объяснил мое "все", знай я, что это значит...
Вот что я могу сказать.
Около двух лет назад я попытался покончить с собой. Это было давно решено. Как большинство самоубийц, я был уверен, что, когда это сделаю, наступит полный конец, погаснут огни, опустится занавес. В это я твердо верил, и потому страха не было. Самоубийство не состоялось по чисто техническим причинам. Маленькое огнестрельное оружие, которое я нашел в одной мексиканской хижине, - старомодный пистолет, - после основательной чистки стал функционировать, но спуск у него был гораздо податливее, чем у армейских винтовок, с которыми я прежде имел дело, - а может быть, просто не действовал его предохранитель. По-видимому, он выстрелил раньше времени, и пуля (в ящике, где я разыскал эту рухлядь, она была единственной) только задела череп, справа над ухом. Потом мне показали рентгеновский снимок. Помню: мою голову держат двумя руками, как в тисках, помню лицо Флоренс, склонившееся надо мною, - она одна услышала выстрел, потом все исчезло, только круглое отверстие виднелось где-то вдали (мальчишками мы залезали в канализационные трубы - далекий диск дневного света был крошечным, слишком маленьким, чтобы через это отверстие можно было как-то выбраться - так казалось). Ужасное ощущение, но боли не было. Скорее, даже тоска по боли! Чудилось, меня зовут, а нету голоса, чтобы отозваться. Мучительное желание заснуть и вместе с тем уверенность, что никогда уже не заснешь. Позже, в городской больнице, я так и говорил об этом моем ощущении, умоляя помочь мне. Задним числом я думаю: мучительнее всего было сознание, что податься уже некуда - ни вперед, ни назад, и некуда рухнуть: не стало ни верха, ни низа, а ты продолжаешь существовать, беспомощный, зная, что нет и не будет ни конца, ни смерти. Как во сне, когда так точно сознаешь, что это сон, я сознавал, что это не смерть, что смерти не будет, даже если мне удастся умереть. Огрубляя, можно сказать: я недоумевал, был болезненно ошеломлен - я прыгаю с высоченной стены, желая размозжить себе голову, а земли нет и никогда не будет, остается только падение как таковое, падение, но и его нет, состояние обморочного бессилия при полном бодрствовании, только время исчезло - та среда, в которой мы можем действовать. Все оставалось тем же, ничто не менялось, все пребывало в неизменности. Позже я узнал, что мне делали инъекции через малые промежутки времени, успокаивающие и содействующие сну; вероятно, они были нужны больному телу, но каждый раз во мне пробуждали нестерпимый страх; когда я лежал в полудремотном состоянии, он, конечно же, откликался яркими образами в моей замутненной памяти. Так, по крайней мере, мне казалось. Я никогда никому не рассказывал об этом, да и можно ли говорить такое? Скажу только одно - этот страх и был тем, что я называю "моим ангелом"...
(Прервали сообщением: слушание дела с вынесением окончательного приговора, назначенное на сегодня, в 16.00, перенесено на завтра, в 10.30.)
Как уже было мною сказано, я - с полным на то основанием - еще ни с кем не говорил об этом, ибо нельзя сделать понятным непонятное, тем самым его не утратив. Я и теперь замечаю, что, пытаясь объяснить мои переживания, я невольно сообщаю им более "отчетливый смысл", а мне ничего не полагается им сообщать, я только воспринял "некий смысл". И должен бережно его хранить... Та вереница снов, которые тогда меня посещали, мною почти позабыты, так как я никому их не смог пересказать. (Правда, однажды в госпиталь ко мне пришла мулатка Флоренс. Я ее слышал, но сам мог говорить только несвязные слова.) Вот один из этих снов: я душу Little Grey, - но знаю, что это не кошка, а Юлика; она смеется, Юлика никогда так не смеялась; это Юлика, но Юлика совсем другая, веселая; я душу кошку, а Юлика смеется надо мной, и кругом люди, которых я не вижу. Кошка не защищается, но потом снова прыгает на оконный карниз и облизывает себя: оказывается, Юлика вовсе не жена мне, все это я выдумал... А вот другой сон: в моей постели лежит моя мать - очень страшная, хоть она и улыбается, - восковая кукла, волосы из щетины, как на платяной щетке; я в ужасе хочу зажечь электричество, повернуть выключатель не получается; хочу позвать Юлику - и это не получается, все порвалось, все остановилось, во всей квартире потемки, но матушку из воска я вижу ясно; в сверхъестественном ужасе падаю на колени, кричу, хочу проснуться, а в руках у меня почему-то пасхальное яйцо, крашеное, огромное, величиной с человеческую голову... Остальные сны я почти не помню. В затемненном сознании все они казались мне очень похожими друг на друга, например...
(Прервал доктор Боненблуст, мой защитник, он устно сообщает, что суд отложен на завтра. Просит меня быть в полной готовности.)
Вот все, что я, собственно, могу сказать: тогда мне привиделся вещий сон. Не стыд мешает мне его рассказать, я просто не могу о нем говорить. Я не стыжусь перед самим собой того, что я сделал. У меня была жизнь, которая не была жизнью, и я отбросил ее - пусть смехотворным дурацким способом! Пусть! Зато мне осталось воспоминание об обретенной необъятной свободе. Все зависело теперь от меня. Я сам мог отныне решать: хочу ли я жить еще раз, на этот раз жизнью, которая завершится истинной смертью. Все зависело только от меня, как я уже сказал. Я никогда еще не был так близок к тому, что зовется благодатью. Уверовав в благодать, я решился жить, и понял я это по режущей боли, которую вдруг ощутил. Я почувствовал, что заново родился, почувствовал с такой непреложностью, какую не опровергнешь никаким самоосмеянием; что я возымел решимость быть впредь тем человеком, который ожил во мне, не искать иной жизни, кроме этой которую уже никогда не отвергну. Как сказано, это было около двух лет назад, мне тогда уже минуло тридцать восемь. В тот день, когда я наконец выписался из госпиталя...