Линия связи - Лев Абрамович Кассиль
– Так и прогнал, – продолжал парень.
Боль при этом страшном воспоминании ожила во всех чертах его подвижного лица, гневно двинулись брови, еще глубже пролегла морщина между ними, яростно дрогнули углы рта, вздулись ноздри широкого носа – все пришло в движение, и только глаза, блекло-серые, безучастные, оставались по-прежнему мертвенно-недвижные, словно холодные стоячие камни среди волн и пены горной бурливой реки.
– Да… – продолжал рассказчик. – Что натерпелся, всего не перескажешь. Но гадов на свете все-таки не столь много. Нашлись люди подобрее: и приют дали, и накормили, и очи мне промыли, только свет мне обратно вернуть уже не смогли. Попал я потом к партизанам, переправили меня через фронт. Положили в госпиталь. И так и сяк над моими очами врачи трудились, даже профессора специальные. Поздно, говорят: уже такое повреждение внутри вышло, что не видать мне больше света белого. Словом, слепота на сто процентов. Написал я домой братене, чтобы приехал. Сам написал, на ощупь. Сестра хотела – не дал, из упрямства. Вот раз сестра медицинская подходит и говорит: «Идемте, больной, поведу вас к начальнику госпиталя». Привела меня в кабинет; тихо там, вдруг кто-то как закричит в голос и бух на пол. Оказывается, брат приехал. Как увидел, какой я теперь есть, так и сам заплакал… Да… Ну, словом, небольшая была у нас, так сказать, паника, ну, потом ничего… Повез меня брат домой. Всюду нам дорогу уступают, жалеют, как на несчастненького смотрят. А я здоровый, во мне жизни на целый вагон людей хватит, руки во́, сами видите, привык других жалеть, а к себе снисхождения никогда не просил. Еду, аж зубами скриплю – тоска напала. Очень уж обидно, сколько во мне силы дуром пропадает. А кому я нужен такой, думаю. И еще скажу, одного очень сильно опасался: как жинка примет. Очень она у меня собой красивая, видная такая. Неужели не выйдет встречать, думаю. Брат утешает, а мне еще сумней. Приехали мы, значит, выходим, брат за руку ведет, а у самого тоже рука трясется… Иду я за ним и ухом каждый шаг вокруг ловлю: не подойдет ли, не встретит ли. Нет, никто не встретил. Выругался я и говорю братене: «Ну и чёрт с ней, мне из жалости не надо!..» Вдруг как заслышал я шаги частые… Затопотали каблучки по лестнице у перехода… Подбежала она, бросается на шею и криком кричит…
Парень замолчал, вынул кисет, свернул цигарку.
– М-да… Словом, опять паника… Да… Пришла, значит, все-таки. Приехали домой, а я в хату не захожу, стал на пороге и сказал то, что сдавна задумал: «Вот, Ольга, давай с ходу решать вопрос – или в семейный дом мне войти, или бобылем по моему теперешнему положению быть. Остаешься со мной – не возражаю, сама чувствуешь. Не хочешь дальше быть – уходи. Только сейчас же собирай вещи и уходи, пока я в хату не зашел». А она: «Никуда я от тебя, Петя, не пойду…» Ну и, конечно, еще многое сказала. Только это я, извиняюсь, пересказывать не стану. Эти слова самые дорогие. Такие слова в себе держишь, такие слова вдвоем говорят, с третьим не передают. Ну и остались мы вместе. Все думал я, за какое дело взяться. Силы много, здоровье есть. А чего без глаз сделать можно? А брат – еще был старший, – как провожали на фронт, гармонь свою оставил. Взял я, подучился малость – ничего вроде получается. Слух у меня к музыке очень способный. А тут в Ессентуках школа военноослепших открылась, и как раз по баяну в класс принимают. Поступил, учиться стал. А вот теперь и зачеты сдал и еду на побывку домой, к жинке. И читать научился по-слепому, пальцами – теперь такие книги выпускают. Недавно Льва Толстого про «Войну и мир» все прочел. Шестнадцать книг вот такой толщины, потому что буквы-то крупные, пупырышками, выдавленные. Вот, скажи на милость, раньше глаза были – так читать все некогда было, а теперь без очей – да книгочей!
И он засмеялся хорошим и светлым смехом. И все вокруг заулыбались охотно и с облегчением.
– А баян-то при тебе? – спросила колхозница. – Сынок, ты б сыграл, показал бы нам, чему научился. А мы послушаем.
– Очень даже просим, – откликнулся молчаливый пассажир с верхней полки.
– Что ж, если просьба такая, то с моим удовольствием. Я в Ессентуках уже по радио выступал, а теперь в клуб работать зовут, – сказал парень, поднялся и достал с багажной полки тяжелый футляр с баяном.
Он вынул инструмент, бережно обтер его чистым платком, вдел плечо в ремень, еле слышно прошел по ладам, пригнув голову, прислушался, широко развел мехи баяна, и вдруг нетерпеливые пальцы его частым и звучным перебором промчались по всей клавиатуре до самых басов; он рванул мехи – глубокий и властный аккорд пронесся по вагону и замер…
– По лестнице каблучками топ-топ-топ вниз… На вокзале тогда… жинка… Да так и кинулась, – застенчиво пояснил он, сам прислушиваясь к бегучим звукам баяна, и лицо его засветилось.
Откинувшись чуточку, он вздохнул во всю грудь, отвел немного правую руку назад и вдруг рывком, с удалью и во весь замах грянул лихую казацкую плясовую… Отгремел плясовую, заиграл душевный вальс, потом военную песню.
Хорошо играл парень. Баян его то тихо плакался о чем-то бесконечно дорогом и безвозвратно утраченном, то гордо и страстно трубил на весь белый свет о том, как светла и непобедима душа человека, если верит он в силы свои, если знает он, что и другим людям от него есть толк. Тихо слушали пассажиры баяниста. Только изредка вздыхал кто-нибудь или, когда выводил парень немыслимо хитрое и крутое коленце, крякал да, не удержавшись, бил каблуком в пол вагона.
– Э-эх, давай, ходи, гуляй, разговаривай!..
На завлекающие звуки баяна собрались все пассажиры вагона, много народу сгрудилось в проходе, заняты были все скамьи внизу, с верхних полок свешивались головы слушавших. А парень, почти невидимый в углу, все играл и играл. Неутомимые пальцы его стремглав проносились, летали, сновали по ладам, почти неуглядимые от быстроты, но сами словно зрячие, сами будто всевидящие.
– До чего же чисточко выговаривает! – восхищалась колхозница.
– Да, игра богатая! – оценил верхний пассажир.
И даже давешний попрошайка, вернувшись со своего жалостного обхода, протискавшись вперед, примостился на уголке нижней скамьи и тоже слушал баяниста. Был он, видимо, знаток этого дела, так как, прищурившись и дудочкой вытянув лиловатые, с белесым налетом губы, в лад игре тонко крутил нечесаной головой. В эту минуту кто-то из слушателей, заслонявших баяниста, отодвинулся немножко вбок, и свет от вагонного фонаря упал на