Жорж Бернанос - Сохранять достоинство (сборник)
1 Цит. по кн.: G. Bernanos. Cahiers de l'Herne. № 54-56. P., Belfond, 1967, p. 52.
И все эти годы медленно, но неуклонно продолжалась трансформация бернаносовского мировоззрения. Он не заявлял громко, во всеуслышание об отречении от своих монархистских идеалов. Однако все более явственно в его речи зазвучали новые интонации Шарля Пеги, поэта, убитого на фронте в начале первой мировой войны. Пеги тоже был католиком, одним из наиболее ярких представителей "католического возрождения", но только он-то поклонялся республиканским идеалам. Именно на его заповеди стал ориентироваться Бернанос в последний период своего творчества, воспевая "дух великого движения 1789 года".
В июле 1945 года писатель вместе с семьей вернулся на родину. Остановившись на короткий срок в Париже, он затем снова возобновил свои скитания по Франции: продолжал зарабатывать на жизнь журналистским трудом, без устали публикуя в различных газетах и журналах статьи, большинство из которых выражали разочарование тем, что победа в войне не стала окончательной победой над силами войны. В 1947 году он переехал в Тунис, где, продолжая заниматься публицистической деятельностью, на короткое время вернулся к художественному творчеству и написал пьесу "Диалог кармелиток" по роману немецкой писательницы Гертруды фон ле Форт. В это время писатель уже был тяжело болен. В мае 1948 года он срочно вернулся в Париж, где ему сделали операцию, но спасти его не удалось. Умер он месяц спустя, 5 июля.
Уроки нравственности и святые уроки непочтительности к власть имущим, которые преподал Бернанос, к счастью, не стали гласом вопиющего в пустыне, они живут и сейчас, в сознании его учеников и последователей, в сознании миллионов читателей. В истории французской литературы он оставил глубокий след и как автор замечательных художественных произведений, и как яркий публицист. На всем творчестве Жоржа Бернаноса лежит отпечаток его оригинальной и противоречивой личности. Будучи человеком настроения, вспыльчивым, склонным к опрометчивым поступкам и суждениям, он нередко становился жертвой заблуждений. И тем не менее благодаря своей бесконечной искренности и максимализму в поисках истины ему удалось внести огромный вклад в борьбу за спасение человеческой цивилизации. На протяжении всей своей жизни он бичевал торговцев в храме и старался пробудить ото сна праведных.
Валерий Никитин
Большие кладбища под луной.
Если бы я ощущал вкус к делу, которое начинаю сегодня, мне, наверно, не хватило бы духу довести его до конца, потому что у меня не было бы в него веры. Я верю только в то, что мне трудно дается. Я не сделал ничего стоящего в этом мире, что не казалось бы мне поначалу бесполезным, бесполезным до смешного, бесполезным до отвращения. "Ради чего?" - вот демон, который движет моим сердцем.
Когда-то я верил в презрение. А это настолько школярское чувство, что оно быстро оборачивается краснобайством, подобно тому как кровь больного водянкой превращается в воду. Иллюзиями на этот счет я был обязан слишком раннему прочтению Барреса *. К сожалению, барресовское презрение (по крайней мере секретирующий его орган), похоже, страдает от постоянной закупорки. Чтобы добраться до горечи, презирающему приходится слишком глубоко вводить зонд. В результате читатель безотчетно разделяет с автором не столько само это чувство, сколько боль, испытываемую при мочеиспускании. Ну да бог с ним, с Барресом, и его книгой "Их лица"! Тот Баррес, которого мы любим, вступил в царство смерти со взглядом гордого ребенка и со скупой судорожной улыбкой благородной, но бедной девы, которой никогда уже не найти себе мужа.
Почему вдруг имя Барреса в самом начале этой книги? И почему имя славного Туле * на первой странице "Под солнцем Сатаны"? Дело в том, что сейчас я точно так же, как и тем сентябрьским вечером, "напоенным недвижным светом", не могу отважиться сделать первый шаг, первый шаг к вам, чьи лица скрыты от меня вуалью! Ибо знаю: сделай я этот первый шаг, я уже не остановлюсь и буду идти, чего бы это мне ни стоило, пока не добьюсь своей цели, сквозь дни и дни, так похожие друг на друга, что я потеряю им счет и они уже как бы выпадут из моей жизни. Так оно и есть на самом деле.
Я не писатель. Один вид листа белой бумаги вызывает в моей душе смятение. Та физическая сосредоточенность, которую предполагает писательский труд, настолько претит мне, что я избегаю ее, как только могу. Я пишу в кафе - с риском прослыть пьяницей, возможно, я и стал бы им, если бы могущественные республики не обложили безжалостными налогами утешительные крепкие напитки. За их отсутствием я весь год поглощаю сладковатый кофе со сливками, еще и с мухой в чашке. Я пишу за столиками кафе, потому что не могу долго обходиться без человеческих лиц, без голосов людей, о которых я, как мне кажется, старался говорить достойно. Вольно ж хитрецам утверждать, что я, как они говорят, "наблюдаю". Я вовсе не наблюдаю. Наблюдение мало что дает. Г-н Бурже * всю жизнь наблюдал людей света и тем не менее остался верен тому самому первому представлению о них, которое сложилось у скромного репетитора, изголодавшегося по английскому шику. Его изрекающие сентенции герцоги смахивают на нотариусов, а когда он хочет придать им естественности, они выходят у него глупыми, как индюки.
Я пишу в залах кафе, подобно тому как раньше писал в вагонах поездов, чтобы не дать увлечь себя созданным моим воображением существам, чтобы, кинув взгляд на прохожего, вновь обрести истинную меру радости и скорби. Нет, я не писатель. Если бы я был им, я не стал бы ждать сорокалетия, чтобы опубликовать свою первую книгу, иначе я и в двадцать лет (вы, верно, думаете так же) мог бы не хуже других писать романы наподобие Пьера Фронде *. Впрочем, я не отвергаю писательского звания из какого-то снобизма наоборот. Я почитаю это ремесло, которому, после господа бога, мои жена и ребятишки обязаны тем, что не умирают с голоду. Я даже смиренно сношу всю нелепость моего положения: ведь мне удалось лишь вымазать чернилами лицо несправедливости, непрестанное обличение которой является смыслом моей жизни. Всякое призвание представляет собою призыв - vocatus, a всякий призыв стремится быть услышанным. Тех, к кому я обращаюсь со своим призывом, конечно, немного. И они ничего не изменят в делах этого мира. Но для них, именно для них я был рожден.
О неведомые мои попутчики, старые братья, однажды мы все вместе придем к вратам царства божьего. Изнемогающее войско, изнуренное войско, белое от пыли наших дорог, дорогие суровые лица, с которых я не мог утереть пот, глаза, которые видели добро и зло, исполнили свою задачу, взяли на себя зрелище жизни и смерти, глаза, которые так и не сдались! Я вновь обрету вас, старые братья. Такими, какими вы виделись мне в моих детских мечтах. Ибо я отправился навстречу вам, я бежал к вам. Сбиться с пути мне не дали бы мерцающие огни ваших вечных бивуаков. Мое детство принадлежало лишь вам. И может, в какой-то день, в день, известный только мне одному, я был достоин встать во главе вашего несгибаемого войска. Пусть богу угодно, чтобы я никогда больше не увидел тех дорог, где потерял ваши следы, потерял в тот час, когда юность простирает свои закатные тени, когда сок смерти, поднимаясь по венам, начинает подмешиваться к крови сердца! О дороги края Артуа глубокой осенью, дикие и пахучие, как животные, тропинки, гниющие под ноябрьским дождем, кавалькады туч, ропот неба, стоячие воды... Я приезжал, толкал калитку, подставлял огню свои порыжевшие от воды сапоги. Заря наступала задолго до того, как возвращались в безмолвие души, в ее глубокие извивы призрачные, едва оформившиеся персонажи, эмбрионы без конечностей Мушетта и Дониссан, Сенабр, Шанталь * и вы, вы, единственное из моих творений, лицо которого я, кажется, иногда различал, но кому не осмелился дать имени, - дорогой кюре из воображаемого Амбрикура. Были ли вы тогда моими учителями? Являетесь ли вы ими сегодня? О, я прекрасно понимаю, сколь тщетно это возвращение в прошлое. Разумеется, жизнь моя уже полна усопших. Но самым мертвым из мертвых является тот маленький мальчик, которым я был когда-то. И все же, когда пробьет час, именно он займет место во главе моей прожитой жизни, соберет все до единого мои бедные годы и, как юный полководец со своими ветеранами, объединив беспорядочное войско, первым войдет в дом Отца нашего. Вообще-то я был бы вправе говорить от его имени. Только все дело в том, что нельзя говорить от имени детства, надо говорить его языком. И вот этот забытый язык, этот язык ищу я, глупец, от книги к книге, как будто его можно переложить на бумагу, как будто это кому-нибудь удавалось. Но ничего! Порой мне все же случается нащупать его тональность... Именно это и заставляет вас, друзья, разбросанные по всему свету, которых случай или скука побудили однажды раскрыть мою книгу, вчитаться. Странная идея - писать для тех, кто пренебрегает письмом. Горькая ирония - пытаться наставлять и убеждать, когда в глубине души уверен, что та часть мира, которой еще доступно искупление, принадлежит только детям, героям и мученикам.