Стефан Цвейг - Совесть против насилия (Кастеллио против Кальвина)
1 животворное слово (древнегреч.).
2 фактически (лат.).
Все диктатуры начинаются с идеи. Но всякая идея обретает форму и окраску лишь благодаря тому человеку, который ее осуществляет. Учение Кальвина как духовное творение неизбежно должно походить обличьем на своего творца, и нужно только взглянуть на его внешность, чтобы предвидеть: оно будет более суровым, мрачным и недружелюбным, чем какое-либо толкование христианства до этого. Лицо Кальвина напоминает карстовый рельеф, один из тех уединенных, потусторонних скалистых пейзажей, в чьей безмолвной замкнутости присутствует лишь бог, но нет ничего человеческого. Этот недобрый, унылый облик аскета без возраста лишен всего, что обычно делает жизнь плодотворной, наполненной, радостной, цветущей, теплой и чувственной. Все жестко и некрасиво, угловато и дисгармонично в этом угрюмо-удлиненном овале: узкий и строгий лоб, под которым как тлеющие угли мерцают два глубоких и утомленных глаза, острый крючковатый нос, властно возвышающийся между впалыми щеками, узкий, как ножом прорезанный, рот, который мало кто видел улыбающимся. Теплый румянец не просвечивает сквозь морщинистую, сухую, пепельного цвета, иссохшую кожу; будто бы внутренняя лихорадка как вампир высосала кровь из щек - такого серого цвета морщины на них, такие они болезненные и блеклые, кроме тех коротких секунд, когда гнев охватывает их огнем лихорадочных пятен. Напрасно длинная ниспадающая борода библейского пророка (в этом ему послушно подражают все ученики и последователи) пытается придать этому желчному и желтому лицу видимость мужественной силы. Да и борода эта лишена густоты и силы, она не низвергается мощно, как у бога-отца, а закручивается тонкими прядями печальная поросль, взошедшая на каменистой почве.
Горячий, легко приходящий в возбуждение, сожженный и истощенный собственным духом - таким выглядит Кальвин на изображениях, и хочется уже посочувствовать этому переутомленному, перенапрягшемуся человеку, изнуренному своим собственным усердием, но, переведя взгляд, вдруг пугаешься его рук - жутких рук корыстолюбца, этих исхудавших, лишенных мышц и цвета рук, которые холодно и сильно, как когти, умеют цепко держать своими жесткими, жадными пальцами все, что они однажды смогли ухватить. Невозможно представить себе, чтобы эти костлявые руки когда-нибудь нежно играли цветком, ласкали теплое тело женщины, чтобы они сердечно и радостно протянулись навстречу другу; это руки неумолимого человека, по ним одним угадываешь большую и жестокую силу господства и выдержки, которая исходила от Кальвина на протяжении всей жизни.
Какое мрачное, безрадостное, какое одинокое и отталкивающее лицо, да, впрочем, и весь облик Кальвина! Непостижимо, чтобы кто-нибудь захотел видеть портрет этого непреклонного, требующего и предостерегающего человека на стене своей комнаты: дыхание стало бы холоднее, если бы постоянно чувствовался бдительно наблюдающий за чьими-то ежедневными делами взгляд этого человека, наиболее чуждого радости из всех людей. Можно предположить, что вернее всего изобразил бы Кальвина Сурбаран: в фанатичной испанской манере, как он писал аскетов и анахоретов, темное на темном, простившихся с миром и обитающих в пещерах, с книгой перед собой, всегда с книгой и еще, пожалуй, с черепом или крестом, как единственными символами духовно-религиозной жизни; а вокруг холодное и черное, неприступное одиночество. Ибо всю жизнь вокруг Кальвина существовало это почтительное холодное пространство неприступности. С ранней юности он одевается только в безжалостное черное. Черный берет уменьшает лоб - наполовину капюшон монаха, наполовину шлем воина, черная, широкая, ниспадающая до пола мантия - одеяние судьи, который должен неустанно наказывать людей, одеяние врача, который должен вечно исцелять их грехи и язвы. Черный, всегда черный, всегда цвет серьезности, смерти и неумолимости. Едва ли Кальвин когда-нибудь носил что-то кроме символа своей должности, ведь он хотел, чтобы другие видели и боялись его только как служителя бога, только в одеянии долга, а не любили как человека, как брата. Но, суровый по отношению к миру, он был таким же и по отношению к самому себе. Всю жизнь он держал свою плоть в строгости, питался лишь самым необходимым и на досуге предпочитал заботиться о духе, а не о теле. Он спал ночью три, самое большее - четыре часа, ел только один раз в день, да и то наскоро, за раскрытой книгой. И ни прогулки, ни игры, ни радости, ни отдыха, а главное - никогда настоящего наслаждения: в своей фанатичной преданности духу Кальвин с наслаждением всегда только действовал, думал, писал, работал, боролся, но никогда не жил и часа для себя. Эта абсолютная бесчувственность наряду с извечным отсутствием молодости - самая характерная существенная черта Кальвина; неудивительно, что она стала и наиболее опасной для его учения. Ибо в то время как другие реформаторы верят, что самым добросовестным образом служат богу, когда они с благодарностью принимают из его рук все дары жизни, в то время как они, от природы здоровые нормальные люди, радуются своему здоровью и способности наслаждаться, в то время как Цвингли в первом же своем приходе оставляет внебрачного ребенка, а Лютер однажды шутя сказал: "Если не в духе жена, то сойдет и служанка", в то время как они смело пьют, чревоугодничают и веселятся, у Кальвина все чувственное подавлено или присутствует в виде неясного следа. Как фанатичный интеллектуал он в полной мере самовыражается в слове и духе; только логически ясное является для него истинным, он понимает и терпит лишь упорядоченность и не выносит выходящее за ее рамки. Его фанатичная рассудочность никогда не требовала и не получала радости ни от чего, что опьяняет, - ни от вина, ни от женщины, ни от искусства, ни от каких божественных даров на земле. Единственный раз, когда он сватался, чтобы удовлетворить требования Библии, сватовство происходило так до смешного холодно и деловито, как будто речь шла о заказе на книгу или о новом берете. Вместо того чтобы поискать самому, Кальвин поручает своим друзьям выбрать ему подходящую супругу, и при этом, яростный враг чувственности, он чуть было не нарывается на весьма легкомысленную девицу. Наконец, разочарованный, он женится на вдове обращенного им анабаптиста, но ему судьбой отказано быть счастливым самому или сделать счастливым другого. Единственный ребенок, которого родила ему жена, - нежизнеспособен, так и хочется сказать: само собой разумеется, потому что был зачат такой водянистой кровью и со столь ледяными чувствами. Он умирает через несколько дней, а когда вскоре после этого жена оставляет Кальвина вдовцом, то тем самым для тридцатишестилетнего человека уже раз и навсегда покончено не только с супружеством, но и с женщинами. До своей смерти, то есть еще на протяжении лучших для мужчины двадцати лет, этот добровольный аскет больше никогда не коснется другой женщины, будучи предан духовному, религиозному, "учению".
Но тело человека, так же как и его дух, требует своего развития и жестоко карает того, кто его насилует. Каждый орган бренного тела инстинктивно стремится полностью осуществить то, к чему он предназначен природой. Поэтому кровь хочет быстрее бежать, сердце - сильнее стучать, легкие - кричать от радости, мускулы - двигаться, семя - извергаться, а против того, кто постоянно сознательно тормозит эту жизненную силу и сопротивляется ей, органы в конце концов восстают.
Тело Кальвина жестоко отомстило своему господину: чтобы доказать свое существование аскету, который обращается с ними так, как будто их нет, нервы изобретают для своего деспота постоянные мучения, и, вероятно, немногие люди умственного труда так сильно страдали когда-нибудь на протяжении жизни от возмущения своего организма, как Кальвин. Непрерывно один недуг сменяет другой, почти каждое письмо Кальвина сообщает о новом коварном приступе новых неожиданных болезней. То это мигрени, которые на несколько дней укладывают его в постель, затем снова боли в желудке, головные боли, геморрои, колики, простуды, нервные судороги и кровоизлияния, камни в желчном пузыре и карбункулы, резкое повышение температуры и снова озноб, ревматизмы и заболевания мочевого пузыря. Врачи должны постоянно наблюдать его, так как в этом неданом, хрупком теле нет ни одного органа, который бы коварно не причинял ему боли и страдания. И однажды Кальвин, горько сетуя, пишет: "Моя жизнь подобна непрерывному умиранию".
Но этот человек выбрал девизом выражение: "per mediam desperationem prorumpere convenit" - с возрастающей силой вырываться из глубин отчаяния; демоническая духовная энергия этого человека не позволяет пропасть ни единому часу работы. Постоянно обремененный своим организмом, Кальвин снова и снова доказывает ему превосходство духа; если он в лихорадке не может подняться на кафедру, то приказывает нести себя на носилках в церковь, чтобы вести там проповедь. Если он вынужден пропустить заседание совета, то члены магистрата собираются на совет в его доме. Если он в лихорадке лежит в постели, покрыв зябнущее, сотрясаемое ознобом тело четырьмя-пятью согретыми одеялами, то рядом сидят два или три помощника, которым он попеременно диктует. Если он едет на один день к друзьям в недалекое поместье, чтобы глотнуть более свежего воздуха, то секретари сопровождают его в карете, и сразу после приезда посыльные начинают сновать в юрод и обратно. И он снова берется за перо, снова начинается работа. Невозможно представить себе не занятого делом Кальвина, этого гения прилежания, который на протяжении практически всей жизни трудился без единого перерыва. Еще спят дома, еще не настало утро, а на Rue de Chanoines 1 уже горит лампа над его рабочим столом, и наоборот, далеко за полночь, когда все давно уже отправились на покой, в его окне все еще горит этот как будто вечный свет. Его работоспособность непостижима, кажется, будто за него одновременно трудились четыре-пять умов. Водь, действительно, этот постоянно больной человек одновременно исполнял работу четырех или пяти профессий. Предоставленная ему непосредственно должность проповедника в церкви св. Петра - лишь одна среди многих должностей, которые он постепенно захватил благодаря своему истеричному стремлению к власти. И хотя только напечатанные тома тех проповедей, которые он прочитал в церкви, заполняют уже стенной шкаф, и хотя писцу до конца жизни хватит работы только по их переписке, это все-таки лишь небольшая часть всех его трудов. Этот "министр святого слова" единолично управляет и руководит всеми министерствами своего теократического государства: как председатель консистории, которая не принимает без него ни одного решения, как автор бесчисленных богословских и полемических книг, как переводчик Библии, как основатель университета и создатель богословского семинара, как постоянный советник городского совета, как идеолог генерального штаба во время религиозных войн, как дипломат высшего ранга и организатор протестантизма. Он просматривает сообщения проповедников из Франции, Шотландии, Англии и Голландии, он налаживает зарубежную пропаганду, с помощью типографов и распространителей книг создает тайную службу, которая охватывает всю землю. Он дискутирует с другими лидерами протестантизма, ведет переговоры с князьями и дипломатами. Каждый день, почти каждый час прибывает посетитель из-за границы, ни один студент, ни один молодой теолог не проезжает через Женеву, не обратившись к нему за советом или не засвидетельствовав ему своего почтения. Его дом как почтамт и постоянное справочное бюро по всем государственным и частным вопросам; со вздохом он пишет однажды, что не мог бы вспомнить за время своей деятельности и двух часов, когда бы ему не мешали. Ежедневно из самых дальних стран, из Венгрии и Польши, приходят письма от его доверенных людей; в то же время еще и забота о спасении душ требует бесчисленных личных советов тем, кто обращается к нему за помощью. То эмигрант хочет поселиться и перевезти сюда свою семью: Кальвин собирает деньги, ищет для него пристанище и средства для пропитания. Один хочет жениться, другой расторгнуть брак: оба пути ведут к Кальвину, ведь ни одно религиозное событие в Женеве не происходит без его согласия, его совета. Но если бы это стремление к власти ограничивалось собственной епархией, религиозными делами! Для Кальвина же не существует границ его власти, потому что как теократ он хочет попытаться подчинить все земное божественному и религиозному. Он властно налагает свою жесткую руку на все в государстве: едва ли есть день, когда в протоколах совета не нашлось бы пометки: здесь следует спросить метра Кальвина. Этот неутомимо зоркий глаз ничего не пропускает, ничего не упускает, а его неустанному деятельному уму следовало бы удивляться как чуду, если бы подобный аскетизм духа одновременно не означал и огромной опасности. Ведь тот, кто так последовательно отказывается в жизни от личных удовольствий, захочет сделать этот отказ для него самого все-таки добровольный - законом и нормой для всех других и попытается естественное для себя навязать другим как несвойственное им. Аскет-политик, например, всегда является самым опасным типом деспота. Тот, кто сам не живет по-человечески полно и радостно, всегда становится бесчеловечным по отношению к другим людям.