Кэтрин Портер - Полуденное вино: Повести и рассказы
Ну и заваруха поднялась сегодня утром на гасиенде! Он не мог дождаться, пока мы кончим пожимать руки, так ему не терпелось выложить новости.
— Хустино, помните Хустино? — так вот он убил свою сестру. Застрелил ее и сбежал в горы. Висенте — знаете, какой он из себя? — вскочил на лошадь, погнался за ним и приволок назад. Теперь Хустино сидит в тюрьме, в той самой деревне, где сейчас наш поезд.
Желаемого эффекта он достиг — ошеломленные, мы закидали его вопросами. Да, сегодня утром и убил, часов в десять… Нет, они не ругались, никто ни о чем таком не слыхал. Нет, Хустино ни с кем не ссорился. Никто не видел, как он ее застрелил. Утром он был веселый, работал, снимался в массовке.
Ни Андреев, ни Кеннерли не говорили по-испански. Парнишка же говорил на наречии, которое и я разбирала с трудом, но суть его слов я все же уловила и постаралась побыстрее перевести. Кеннерли подскочил, глаза его бешено выкатились: — В массовке? Вот те на! Мы разорены!
— Разорены? Почему?
— Ее семья подаст на нас в суд, потребует возмещения убытков.
Парнишка попросил объяснить ему, что это значит.
— Таков закон! Таков закон! — стенал Кеннерли. — Им причитаются деньги за потерю дочери. Обвинить нас в этом ничего не стоит.
У парнишки голова и вовсе пошла кругом.
— Он говорит, что ничего не понимает, — перевела я Кеннерли. — Он говорит, никто ни о чем подобном здесь не слышал. Он говорит, Хустино был у себя дома, когда это случилось, и тут никого, даже Хустино, нельзя винить.
— Ах, вот как! — сказал Кеннерли. — Понимаю. Ладно, пусть расскажет, что было дальше. Раз он убил ее не на съемках, остальное пустяки.
Он вмиг успокоился и сел.
— Да, да, садитесь, — мягко сказал Андреев, ядовито глянув на Кеннерли. Парнишка перехватил взгляд Андреева, явственно перевернул его в уме — очевидно, заподозрил, что он адресован ему, и застыл на месте, переводя взгляд с одного на другого; его глубоко посаженные глаза поугрюмели, насторожились.
— Да, да, садитесь и не забивайте им головы нелепостями, от которых всем одна морока, — сказал Андреев.
Протянув руку, он подтолкнул парнишку к подлокотнику кресла. Остальные ребята скучились у двери.
— Расскажите, что было дальше, — велел Андреев.
Чуть погодя паренек отошел, у него развязался язык:
— В полдень Хустино пошел домой обедать. Сестра его молола кукурузу на лепешки, а он стоял поодаль и переводил время — подбрасывал пистолет в воздух и ловил его. Пистолет выстрелил, пуля прошла у нее вот тут… — он тронул грудь у сердца. — Она замертво повалилась прямо на жернов. Тут же со всех сторон сбежался народ. Хустино как увидел, что натворил, пустился бежать. Он несся огромными скачками как полоумный, пистолет бросил и прямиком через поля агав подался в горы. Висенте, дружок его, вскочил на лошадь и ну за ним, грозил винтовкой, кричал: «Стой, стрелять буду!» — а Хустино ему: «Стреляй, нашел чем пугать!» Только стрелять Висенте, конечно, не стрелял, а как догнал Хустино, двинул его прикладом по голове, кинул через седло и привез в деревню. Тут Хустино сразу посадили в тюрьму, но дон Хенаро уже в деревне — старается его вызволить. Ведь Хустино застрелил сестру нечаянно.
— Снова все затягивается, буквально все! — сказал Кеннерли. — Потерянное попусту время — вот что это значит.
— Но этим дело не кончилось, — сказал парнишка. Он многозначительно улыбнулся, понизил голос и таинственно, заговорщически сказал: — Актриса тоже тю-тю. Вернулась в столицу. Уж три дня как.
— Поссорилась с доньей Хулией? — спросил Андреев.
— Нет, — сказал парнишка. — Совсем не с доньей Хулией, а с доном Хенаро.
Все трое дружно захохотали, а Андреев обратился ко мне:
— Да вы же знаете эту безобразницу из Великолепного театра.
— А все потому, что дон Хенаро отлучился когда не надо, — сказал парнишка еще более таинственно, чем раньше.
Кеннерли свирепо напыжил подбородок, только что не состроил рожу — так ему хотелось заставить Андреева и мальчишку замолчать. Андреев нахально ответил ему взглядом, исполненным глубокой невинности. Парнишка заметил взгляд Андреева, снова погрузился в молчание и принял горделивую позу — подбоченился и даже чуть отвернул от нас лицо. Едва поезд притормозил, как он вскочил и опрометью кинулся вон.
Когда мы наконец попрыгали с высокой подножки, он уже стоял около запряженной мулом тележки и здоровался с двумя индейцами, приехавшими нас встречать. Его юные прихвостни, помахав нам шляпами, пустились напрямик домой полями агав.
Кеннерли развернул бурную деятельность — сунув индейцам наши сумки, чтобы они уложили их в видавшей виды тележке, рассадил всех как следует, меня поместил между собой и Андреевым, назойливо подтыкал мою юбку, дабы и краем подола я не коснулась заразных иноземцев напротив.
Мелкорослый мул упирался острыми копытцами в камни, в дорожную траву, мыкался-мыкался, пока не набрел на шпалу, и, решив, что на худой конец и она сойдет, взял ровную щеголеватую рысь, колокольчики на его хомуте позвякивали, как бубен.
И так, тесно стиснутые, усевшись по трое в ряд друг против друга, запихнув сумки под скамейки и роняя солому из подстилок, мы понеслись от станции вскачь. Кучер время от времени поворачивался к мулу и, щелканув его поводьями по крупу, кидал: — Невезучая семья. У них уже вторая дочь гибнет от братней руки. Мать с горя едва не отдала богу душу, а Хустино, такого хорошего парня, посадили в тюрьму.
Рослый здоровяк рядом с кучером, в полосатых бриджах и в шляпе, завязанной под подбородком тесьмой с красными кисточками на концах, вставил, что теперь Хустино, господь спаси его и помилуй, не выпутаться. Интересно, где он ухитрился раздобыть пистолет? Не иначе как свистнул на съемках. По правде сказать, трогать оружие ему было не след, и тут он допустил первую промашку. Он-то думал сразу вернуть пистолет на место, да сами знаете, мальчишку на семнадцатом году хлебом не корми, а дай побаловаться оружием. И у кого повернется язык его винить… Девчонке двадцатый год пошел. Ее уже отвезли хоронить в деревню. Столько шуму, не приведи господь, а пока девчонка была жива, до нее никому не было дела. Сам дон Хенаро, как положено обычаем, пришел скрестить ей руки на груди, закрыть глаза и зажечь около нее свечу.
Все идет путем, говорили они благоговейно, и в глазах их плясали плотоядные огоньки. Когда твой знакомый становится героем такой драматической истории, испытываешь разом и жалость и возбуждение. Но мы-то остались в живых и, позвякивая колокольцами, катили вдаль под бездонным небом сквозь желтеющие поля цветущей горчицы, и колючие агавы, мельтеша перед глазами, складывались в узоры — прямые линии превращались в углы, углы в ромбы, потом в обратном порядке, — и так километр за километром они тянулись вдаль, вплоть до давящей громады гор.
— Но разве среди реквизита мог оказаться заряженный пистолет? — огорошила я вопросом здоровяка в шляпе с красными кисточками.
Он открыл рот для ответа и сразу закрыл. Наступила тишина. Все замолчали. И тут неловко стало мне: я заметила, что они переглянулись.
На лица индейцев возвратилось настороженное, недоверчивое выражение. Воцарилось тягостное молчание.
Андреев, который отважно пробовал свои силы в испанском, сказал: «Пусть я не могу говорить, но петь-то я могу», и на русский манер громко, разудало завел: «Ay, Sandunga, Sandunga, Mama por Dios»[3]. Индейцы радостно загалдели, так им понравилось, как выворачивает знакомые слова его непривычный язык. Андреев засмеялся. Его смех расположил их к нему. Молодой боксер грянул русскую песню, в свою очередь дав Андрееву повод посмеяться.
Тут уж все, даже Кеннерли, разом грохнули, обрадовавшись возможности посмеяться вместе. Глаза смотрели в глаза из-под прикрытия сведенных век, а мелкорослый мул, напружив ноги, без понуканий перешел в галоп.
Через дорогу метнулся крупный кролик, за ним гнались тощие, оголодавшие псы. Казалось, сердце его вот-вот разорвется, глаза хрустальными шариками торчали из орбит.
— Давай-давай, кролик! — подгоняла я.
— Давай-давай, собаки! — подзадоривал рослый индеец в шляпе с красными тесемками — в нем проснулся азарт. Он повернулся ко мне, глаза его сверкали: — Вы на кого поставите, сеньорита?
Тут перед нами выросла гасиенда — монастырь, обнесенная стеной крепость, тускло-рыжая и медно-красная, — она высилась у подножья горы. Старуха, замотанная шалью, отворила массивные двустворчатые ворота, и мы въехали на главный скотный двор. В той части дома, что ближе к нам, во всех верхних окнах горел свет. На одном балконе стоял Степанов, на другом Бетанкур, на третий на минуту выскочил прославленный Успенский — он размахивал руками. Они приветствовали нас, не успев даже толком разглядеть, кто приехал, — так их обрадовало, что кто-то из своих вернулся из города и хоть отчасти нарушится однообразие этого затянувшегося дня, непоправимо разбитого несчастным случаем. Стройные лошади с крутыми лоснящимися крупами, длинными волнистыми гривами и хвостами стояли в патио под седлом. Крупные, вышколенные псы дорогих пород вышли нам навстречу и вальяжно проследовали вместе с нами по широким ступеням пологой лестницы.