Мария Романушко - Не под пустым небом
Мне казалось тогда, что эта уютная, тёплая песня – про мой родной город Днепропетровск, про мою любимую Философскую улицу…
А потом я полюбила и другие его песни, например – «Ночь коротка». Чудо как хороша! Такая прозрачность и хрупкость неназываемого… Ничего, вроде, о любви не сказано, но каждое слово – о любви.
Ночь коротка…Спят облака…И лежит у меня на ладониНезнакомая ваша рука…
Много, много, всё не перечислишь. Хотя много и другого – такого, сугубо советского. Он, как Маяковский, то и дело наступал на горло своей песне. Многие наступали себе на горло. Чтобы выжить. Но для меня он был по-прежнему автором «Любимого города». И когда к нему в творческий семинар попала, то обрадовалась, думала: «Родная душа!»
И вот как всё обернулось… Хоть институт бросай! На первых же семинарах у Долматовского я для себя решила, что не продержусь здесь долго. И только слёзы мамы, которая уверяла, что не переживёт моего ухода из института, удержали меня от того, чтобы забрать документы ещё до первой сессии.
Мама, что-то почувствовав, сказала тогда твёрдо: «Если ты бросишь и второй институт, у меня будет инфаркт. Запомни!»
Значит, придётся домучиваться… Впрочем, в конце второго курса – творческая переаттестация. Старшекурсники говорят, что после неё отсеивается где-то половина. На первом курсе – сто человек. После переаттестации остаётся около пятидесяти. Представляю, какую характеристику напишет мне Долматовский! Уж он-то напишет… К примеру, так: «Стерва эта Романушко! Глаза б мои её не видели!»
Сказал бы нам кто-нибудь тогда, что через два года такого яростного взаимоотталкивания… мы подружимся! Да-да, мы подружимся!
Но – зачем-то надо было пройти через полосу грызни, взаимных обид и непонимания. Надо было выстрадать нашу будущую дружбу.
Через много лет я напишу рассказ, он будет называться «Двое на дне дождя», где опишу всю нашу историю – и как он кричал на меня, и как швырял мои стихи, и как критиковал меня по поводу и без повода, цеплялся к каждому моему слову, и как однажды, не выдержав, я встала на семинаре и сказала: «Заберите свои слова обратно!» И как он опешил… А я сказала: «Я жду». И через какую-то огромную паузу он бросил мне в лицо: «Ладно! Беру! Ты довольна?» «Я довольна», – сказала я и села. И как мне потом ребята говорили после семинара: «Ну, можешь идти забирать документы! Лучше самой уйти, всё равно он тебя съест». Но, как ни странно, именно этот случай стал поворотным в наших отношениях: он во мне увидел человека. Человека, которого можно уважать. Ну, а потом уже был дождь, и наше общение – как на дне океана – общение взахлёб… И радостное осознание того, что мы давно уже не враги, а друзья, и даже больше: в его глазах я читала отеческое тепло, и было столько заботы и доброты в его словах, как будто я – его любимая дочь. Как будто своих трёх дочерей ему мало, и вот, он решил удочерить ещё одну – меня…
Но до того времени было ещё далеко… А пока мы ругались и кусались. Кусались и ругались…
«Никто не докажет мне, что это стихи!» – кричал он.
Да я и не стремилась никому ничего доказать. Действительно: что общего у поэзии с кровоточащей раной? С переживанием смерти?… Тут не до сладкозвучных рифм, не до знаков препинания…
Почему-то именно это (отсутствие рифм, размера и знаков препинания) больше всего выводило из себя моего творческого руководителя.
– Так писать нельзя!!! Что это ты мне подсовываешь?!
Я «подсовывала» свою душу. Больше у меня ничего не было.
* * *А как «надо», как «положено» писать – кто это установил?… Где эта – спущенная с небес – Инструкция?…
В сумерках той (уже давней зимы) я познала другое – более важное, чем вымышленные кем-то законы стихосложения: Господь дал нам свободу. Жить – и умирать – и в муках отращивать ампутированные крылья…
* * *Трудно, тяжело, когда творческий руководитель относится к тебе так непримиримо. Можно даже сказать – агрессивно. Но – не я первая, не я последняя.
Говорят, в Литинституте существует печальная статистика. На первом курсе обучаются, в основном, поэты. Процентов пятьдесят, или даже больше. Процентов тридцать – прозаики. Десять процентов – драматурги. И где-то по пять процентов – критики и переводчики. Но к пятому курсу поэтов почти не остаётся. Они перестают писать стихи! И уходят. В прозаики. А ещё больше – в переводчики. А ещё больше – в критики. А самые несговорчивые отчисляются из института за «творческую несостоятельность».
Но зато те, которые доходят до выпуска поэтами, – они постепенно становятся «правильными» поэтами. Они принимают условия игры: и начинают писать как надо и о чём надо.
Мне поведала об этой печальной статистике одна из старшекурсниц. Которая тоже поступала в институт как поэт. А теперь писала критические обзоры в журнал «Знамя», который был по соседству с институтом, и многие студенты подрабатывали в нём.
– Я уверена: ты тоже скоро бросишь стихи! – сказала мудрая старшекурсница. – Переходи на переводческое, пока тебя не вышибли. Переводчики хорошо зарабатывают – лучше поэтов. Или переходи на критику, критики везде нужны, так что без куска хлеба не останешься.
Но на переводческое я переходить не собиралась. Мне это совершенно не интересно: повторять за кем-то чужие слова и мысли! У меня и своих собственных мыслей достаточно.
А уж на критику переходить… Это как-то совсем скучно и унизительно.
– Да лучше пусть меня вышибут на переаттестации! – сказала я.
– Ну, и глупо! – сказала мудрая старшекурсница. – И что и кому ты этим докажешь?
* * *Я тоже как-то заглянула в это уважаемое издание – в редакцию «Знамени», где многие наши так хорошо «паслись». Оставила в отделе поэзии свои стихи.
Как оставила – так благополучно и забрала через две недели. Мне объяснили, что стихи мои не современны, не актуальны, в них нет примет сегодняшнего дня. Сказали, что, кроме моего грустного настроения, они ничего не отражают. А это не может быть востребовано широким читателем. Удивились, что я, с такими упадническими настроениями, являюсь студенткой Литинститута. Посетовали на то, что в институте мне до сих пор никто не объяснил, как надо писать и о чём…
* * *Кстати, почти все на нашем семинаре очень быстро вступили в коммунистическую партию. Это было как-то естественно. Помню, как в приветственном слове нам, первокурсникам, ректор говорил:
– Вы – работники идейного фронта! Не забывайте об этом!
Большинство прониклось этой мыслью и торопливо пополнило собой ряды КПСС. Каждому было ясно: без красной корочки не будет карьеры, не будут печатать, не возьмут на работу в издательство.
– А ты почему не вступаешь в партию? – строгим голосом спросил меня Евгений Аронович.
– Не хочу, – сказала я, обескуражив его своим ответом.
– Я бы мог написать тебе рекомендацию, – сказал он.
Я удивилась: с чего вдруг такая «доброта»?
– Спасибо, не надо, – сказала я.
Он был мной недоволен. И удивлён: я не хотела реабилитировать себя в его глазах. Не беспокоилась о своём будущем. Одним словом, вела себя (на его взгляд) совершенно несерьёзно. Если не сказать – вызывающе!
Я уж не стала его шокировать рассказом о том, с каким наслаждением порвала и спустила в мусоропровод свой комсомольской билет. Это было ещё в те времена, когда я работала осветителем в цирке…
* * *Рядом со мной на творческих семинарах сидел, обычно, Арнольд Вакс, с которым мы познакомились и подружились ещё на вступительных экзаменах.
Мы с Ваксом представляли собой малочисленную, но крепкую оппозицию. И очень действовали на нервы Евгению Ароновичу. Вакс был лет на десять старше меня, у него был величественный библейский облик, он смотрелся на нашем семинаре совершенно чужеродно и держался отстранённо-философично. Мог спокойно, во весь голос сказать, обращаясь ко мне:
– И как нас с вами занесло в этот дурдом? Вы не знаете?…
Евгений Аронович зеленел от этих Арнольдовых эскапад. И не знал, как себя с ним вести. Дело в том, что просто так взять и выгнать его он почему-то не мог. Видимо, по двум причинам: во-первых, Арнольд был сыном погибшего в Отечественную войну драматурга, может быть, даже друга Долматовского. А во-вторых, у Арнольда была старая полоумная мать (кстати, они жили во флигеле института), и эта мать с растрёпанными седыми космами всё время прибегала в институт, узнать, как тут её сынок. Она безумно хотела, чтобы сынок закончил институт и имел официальный статус «писателя», она боготворила каждую строчку, написанную Арнольдом, а писал он страшно много, и она все дни проводила в перепечатывании его гениальных страниц… Эту старую женщину все в институте жалели. Евгений Аронович так и говорил Арнольду: