Уильям Фолкнер - Когда я умирала
Папа ходит кругом. Тень его ходит. Пила как будто спит, такой от нее звук.
Значит, если Кеш забьет гроб, она не кролик. Значит, если она не кролик, я не мог дышать в закроме, и Кеш его забьет. Значит, если она ему позволит, это не она. Я знаю. Я там был. Я видел, когда там была не она. Видел. Они думают, это она, и Кеш его забьет.
Это была не она, потому что лежала вон там в грязи. А теперь вся раскромсана. Я ее раскромсал. Лежит на кухне в сковородке с кровью, ждет, когда ее поджарят и съедят. Тогда ее не было, а мама была, а теперь она есть, а мамы не было. А завтра ее поджарят и съедят, и мама станет им и папой, и Кешем, и Дюи Дэлл, а в гробу ничего не будет, и значит, мама сможет дышать. Лежала вон там на земле. Пускай Вернон скажет. Он там был и видел ее, и для нас двоих она будет, а потом ее не будет.
ТАЛЛ
Он разбудил нас около полуночи, дождь уже шел. В такую ночь ждешь дурного: буря идет, и, пока скотину накормишь, в дом попадешь, да сам поужинаешь, да до постели доберешься, можно ждать чего угодно; дождь уже зарядил, а когда прибежали лошади Пибоди, волоча порванную упряжь, и нашильник у правой болтался между ногами, Кора сказала: "Это Адди Бандрен. Отмучилась".
-- Да тут десяток домов в окрестности, Пибоди в любом мог быть, -- я говорю. -- И почем ты знаешь, что это его лошади?
-- А чьи же? -- она говорит. -- Иди, запрягай.
-- Зачем? Если умерла, мы до утра все равно ничем не поможем. И гроза вон собирается.
-- Это мой долг, -- она говорит. -- Давай закладывай.
Я не послушался.
-- Надо думать, если бы мы понадобились, за нами послали бы. Кто сказал, что она умерла?
-- Ты что, докторских лошадей не узнал? Скажешь, не его? Ну, знаешь ли.
Но я не пошел. Если ты нужен людям -- подожди, когда позовут, так я вывел.
-- Это мой христианский долг, -- говорил Кора. -- Ты помешаешь мне выполнить христианский долг?
-- Завтра можешь целый день там быть, если хочешь, -- говорю я.
И вот, когда разбудила меня Кора, уже дождь лил. Пока я шел к двери с лампой, и она светила в стекло, и он, стало быть, знал, что иду, стук все равно продолжался. Негромкий, но ровный, будто он уснул, стуча. А я и не разобрал, что стучат так низко, дверь открываю -- никого. Лампу поднял, капли дождя блестят, а Кора в прихожей спрашивает: "Вернон, кто там?" А я никого не вижу, потом только лампу догадался опустить да за дверь заглянул.
Он был похож на утопшего щенка -- в комбинезоне, без шапки и грязью заляпан до колен -- четыре мили ведь прошел.
-- Вот так штука, -- говорю.
-- Вернон, кто там? -- Кора спрашивает. А он смотрит на меня, глаза круглые, зрачки черные, как у совы, когда ей в морду посветишь.
-- Помнишь рыбу, -- он говорит.
-- Иди в дом, -- говорю. -- Что случилось? Мама твоя...
-- Вернон, -- Кора опять.
Он вроде прячется за открытой дверью, в темноте. Дождь по лампе хлещет, она шипит, вот-вот лопнет.
-- Ты там был, -- говорит он. -- Ты ее видел.
Кора к двери подошла.
-- Уйди с дождя, -- говорит и втаскивает его, а он на меня смотрит. Похож на утопшего щенка. -- Сказала я тебе, -- говорит Кора. -- Сказала, что там делается.
Иди запрягай.
-- Он же не сказал... -- отвечаю.
Он на меня смотрит, а с него на пол течет.
-- Коврик испортит, -- говорит Кора. -- Закладывай, а его пока на кухню отведу.
Он не идет, смотрит на меня круглыми глазами, а с него каплет.
-- Ты там был. Ты видел, она на земле лежала. Кеш хочет забить гвоздями, а она на земле лежала. Ты видел. След от нее на земле видел. Я когда пошел сюда, дождя еще не было. Успеем обратно.
У меня мороз пошел по коже, хотя я еще не понимал. А Кора поняла.
-- Запрягай, да поскорее, -- говорит. -- Он ума лишился от горя.
Ей-богу, мороз по коже. Так вот задумаешься иногда. Про беды и несчастья в этом мире; ударить может куда угодно, как молния. Видно, крепкая вера в Господа нужна, чтобы охраниться человеку, но порой мне сдается, что Кора чересчур уж предусмотрительная, -- вроде как других оттесняет, чтобы самой ближе всех встать. А потом случится что-нибудь такое, и думаешь, что она права, так и надо стараться, и верно она говорит, посчастливилось мне с такой женой, что всегда стремится к святости и добродетели.
Вот и задумаешься иногда об этом. Не часто, правда. Да оно и лучше. Потому что создал нас Господь для дела, а не для того, чтобы чересчур долго думали; мозги, они как машина, не любят, чтобы в них зря копались. Работают себе -- и пусть работают, делают обыденную работу, и не надо, чтобы какая-нибудь часть напрягалась больше положенного. Говорил и опять скажу: вот что неладно с Дарлом: чересчур много внутри себя думает. Кора правильно говорит: ему, чтобы выправиться, жена нужна, и все. А я думаю, что если человеку ничего, кроме жены, не поможет, то на нем можно ставить крест. Но, наверно, Кора правильно говорит, для какой надобности Господу пришлось создать женщину: для такой, что мужчина не понимает своей пользы, когда она у него под носом.
Я подогнал повозку к дому, а они были на кухне. Кора оделась прямо на ночную рубашку, голову замотала платком, зонт у ней и Библия, в клеенку завернутая, а он сидит на опрокинутом ведре, на цинковом листе перед печкой, как она его посадила, и с него капает на пол.
-- Ничего от него не добилась, кроме рыбы, -- Кора говорит. -- Это им наказание. Вижу руку Господа на мальчике -- Ансу Бандрену наказание и предостережение.
-- Я когда уходил, дождя не было, -- он говорит. -- Я ушел. В дороге был. А она там лежала в пыли. Ты видел. Кеш хочет забить ее гвоздями, но ты-то видел.
Когда мы к ним приехали, дождь лил вовсю, а он сидел между нами, завернутый в ее платок. Больше ничего не сказал, так и сидел молча, а Кора держала над ним зонт. Кора иногда переставала петь и говорила: "Это наказание Ансу Бандрену. Пусть поймет, что шел стезей греха". И снова петь, а он сидит между нами, вперед подавшись, словно мулов хочет поторопить.
-- Она вон там лежала, -- говорит, -- а дождя не было, когда я ушел. Теперь пойду и открою окна, потому что Кеш ее еще не забил.
Последний гвоздь мы загнали поздно ночью; пока я вернулся, распряг мулов и обратно залег в постель -- там на соседней подушке так и лежал ночной чепец Коры, -- почти рассвело. А я будто слышу еще, ей-богу, пение Коры и чувствую, как мальчишка между нами подался вперед, словно он впереди мулов, и вижу, как Кеш пилой водит и Анс стоит, словно пугало, словно бык по колени в пруду, -- и кто-то подошел, пруд стоймя поставил, а он и не заметил, что воды-то нет. Последний гвоздь мы загнали чуть ли не перед рассветом, и внесли его в дом; она лежала на кровати, опять у открытого окна, и ее обдавало дождем. Два раза он открывал окно, а сам сонный, еле на ногах держится, и лицо, сказала Кора, похоже на святочную маску, которую закопали на время, а потом выкопали, -- но тут ее переложили в гроб и крышку забили, чтобы он окно ей больше не открывал. Наутро его нашли на полу, в одной рубашке, спал как убитый, а крышка гроба вся как есть просверлена, и в последней дырке -- новенький бурав Кеша, сломанный. Крышку сняли -оказывается, он и лицо ей два раза пробуравил.
Если это наказание, то неправильное. Других дел, что ли, у Господа нет? Должны быть. Потому что другой ноши, кроме себя самого, на Ансе Бандрене никогда не было. И когда плохо о нем говорят, а про себя думаю, что не настолько он ниже человека -- иначе как бы он терпел себя так долго.
Неправильно это. Ей-богу неправильно. А что сказал Он: пустите детей приходить ко Мне, -- так от этого все равно не станет правильно. Кора сказала: "Я родила тебе то, что Господь Бог послал. Я принимала это без страха и ужаса, потому что велика была моя вера в Господа, поддерживала и укрепляла меня. Если нет у тебя сына, значит, так повелел Господь в мудрости Своей. Жизнь моя всегда была открытой книгой для Его созданий, для мужчин, для женщин -- все едино, ибо уповаю на Господа моего и награду мою".
Пожалуй, она права. Пожалуй, если есть на свете такой человек, кому Он мог бы доверить все дела и отлучиться со спокойной душой, то человек этот -Кора. И думаю, как бы Он ни управлял до нее, она бы кое-что переменила. И думаю, переменила бы нам на пользу. По крайности, нам придется так думать. По крайности, кто нам помешает жить как жили и делать как делали.
ДАРЛ
Фонарь стоит на пне. Ржавый, замасленный, с треснутым стеклом, облизнутым с одного боку копотью, он льет чахлый и душный свет на козлы, на доски и землю вокруг. Стружки на темной земле -- как случайные мазки мягкой бледной краски на черном холсте. Доски похожи на изнанку длинных гладких лоскутов, вырванных из плоской тьмы.
Кеш трудится у козел. Ходит туда и сюда, поднимает доски и кладет; в мертвом воздухе они долго гремят, как будто он бросает их на дно невидимого колодца -- звук замирает, не удаляясь, словно любое движение; может вновь и вновь извлекать из окружающего воздуха многократное эхо. Он опять пилит, его локоть ходит; медленно, и тонкая огненная бечевка бежит по краю пилы, пропадая и возникая в конце и в начале каждого хода, тянется, тянется, словно пила длиной в человеческий рост -- и прочерчивает наискось невзрачную и, праздную папину фигуру. "Подай ту доску, -- говорит Кеш. -- Нет, другую". Он кладет пилу, отходит, берет нужную доску и, держа наперевес, длинным тусклым лучом ее сметает папу в сторону.