Уильям Фолкнер - Свет в августе
– Путает?
– Все время говорит про него, как будто его папа – этот… который в тюрьме, этот мистер Кристмас. Она все твердит, и я путаться начинаю, иногда прямо не могу… прямо сама путаюсь и тоже думаю, что папа его – этот мистер… мистер Кристмас… – Она наблюдает за ним; кажется, что она совершает над собой какое-то мучительное усилие. – Знаю же, что это не он. Понимаю, что глупость. Все потому, что она твердит и твердит, а я не совсем, что ли, окрепла и сама начинаю путаться. И страшно…
– Что?
– Не нравится мне, что путаюсь. И боюсь, запутает она меня совсем – вроде как говорят, если глаза скосишь к носу, так потом и останешься… – Она смотрит в сторону. Не шевелится. Чувствует, что он наблюдает за ней.
– Вы говорите, ребенка зовут не Джо. А как его зовут?
Она не сразу переводит взгляд на Хайтауэра. Потом поднимает глаза. И отвечает – слишком быстро, слишком легко:
– Я его еще не назвала.
И он понимает – почему. Он будто видит ее впервые с тех пор, как вошел. Впервые замечает, что волосы ее недавно расчесаны и лицо тоже как-то посвежело, и видит наполовину прикрытые простыней, словно она сунула их туда впопыхах при его появлении, гребень и осколок зеркала.
– Когда я вошел, вы кого-то ждали. Причем – не меня. Кого вы ждали?
Она не отводит взгляда. В лице ее не заметно ни притворства, ни простодушия. Нет в нем также спокойствия и безмятежности.
– Ждала?
– Вы ждали Байрона Банча? – Она по-прежнему не отводит взгляда. Лицо у Хайтауэра серьезное, твердое, ласковое. Но есть в нем та безжалостность, какую ей случалось видеть на лицах хороших людей, ей встречавшихся, – обычно мужчин. Он наклоняется и кладет ладонь на ее руку, которая поддерживает тельце ребенка.
– Байрон – хороший человек, – говорит он.
– Да, я это знаю не хуже других. Наверно, даже лучше.
– И вы хорошая женщина. Будете ей. Я не хочу сказать… – быстро поправляется он. И умолкает. – Я не хотел сказать…
– Я понимаю, – говорит она.
– Нет. Не это. Это не важно. Это пока ничего не значит. Все зависит от того, как вы потом этим распорядитесь. Собой. Другими. – Он смотрит на нее; она не отводит взгляда. – Отпустите его. Прогоните от себя. – Они смотрят друг на друга. – Дочь моя, отошлите его. Вы, наверно, почти вдвое его моложе. Но прожили вы вдвое больше его. Он вас никогда не догонит, никогда не сравняется с вами – он потерял слишком много времени. И это – его ничто – так же непоправимо, как ваше все. Он так же бессилен вернуться вспять и что-то сделать, как вы – отменить сделанное. У вас мальчик – не от него, от другого мужчины. В его жизнь войдут двое мужчин и только третья часть женщины, а он заслуживает хотя бы того, чтобы в его жизнь, тридцать пять лет не занятую ничем, вторглись – если уж должны вторгнуться – без двух свидетелей. Прогоните его.
– Не мое это дело. Он свободен. Спросите его. Я его не держу.
– В том-то и дело. Вы, вероятно, не удержали бы его, если бы старались. В том-то и дело. Если бы вы умели за это взяться. Впрочем, если бы вы умели, вы не лежали бы тут на койке с грудным ребенком. Так вы не хотите прогнать его? Не хотите сказать ему решительно?
– Больше, чем сказала, я не могу сказать. Я ему пять дней назад сказала «нет».
– «Нет»?
– Он хотел, чтобы мы поженилась. Сразу же. А я сказала «нет».
– А сейчас бы вы сказали «нет»?
Она смотрит на него с твердостью.
– Да. И сейчас бы сказала.
Он вздыхает, большой, мешковатый; лицо у него опять усталое, безвольное.
– Я вам верю. Вы будете говорить это, пока не убедитесь… – Он опять смотрит на нее; опять его взгляд внимателен, пристален. – Где он, Байрон?
Она смотрит на него. Немного погодя тихо отвечает:
– Не знаю. – Она смотрит на него; внезапно лицо ее становится пустым, словно его покидает что-то, придававшее ему физическую определенность, твердость. В нем нет и тени притворства, настороженности или опаски. – Он приходил сегодня утром, часов в десять. Не вошел. Подошел к двери, стоит и смотрит на меня. Я ведь его не видела с прошлой ночи, а он мальчика не видел, и я ему говорю: «Зайдите, посмотрите на него» – а он поглядел на меня и говорит, все оттуда же, из-за двери: «Я пришел узнать, когда вы хотите с ним увидеться», я говорю: «С кем?» – а он говорит: «Им, наверно, придется послать с ним помощника шерифа, но я сумею уговорить Кеннеди, чтобы он его отпустил», я говорю: «Кого?» – он говорит: «Лукаса Берча», я говорю: «Да» – а он говорит: «Сегодня вечером? Вас устроит?» – и я сказала: «Да», и он ушел. Постоял там, а потом ушел. – Она плачет, и Хайтауэр смотрит на нее с тем отчаянием, которое охватывает мужчину при виде женских слез. Она сидит выпрямившись, держа ребенка у груди, и плачет – не громко и не горько, но с терпеливым и безнадежным смирением, не пряча лица. – А вы меня пытаете, сказала ли я «нет», а я уже сказала «нет», а вы все пытаете, а он уже ушел. И я его больше не увижу.
Он продолжает сидеть, и она наконец опускает голову; тогда он поднимается и, положив руку на ее склоненную голову, думает Слава Богу, Боже, помоги мне. Слава Богу, Боже, помоги
В лесу он набрел на тропинку к фабрике, которую протоптал Кристмас. Он не знал, что она существует, и теперь, поняв, куда она ведет, в ликовании своем воспринимает это как добрый знак. Он верит Лине, но хочет получить подтверждение ее словам – просто ради удовольствия еще раз это услышать. Когда он приходит на фабрику, времени только четыре часа. Он наводит справки в конторе.
– Банч? – переспрашивает счетовод. – Вы его здесь не найдете. Он сегодня утром уволился.
– Знаю, знаю, – говорит Хайтауэр.
– Семь лет работал, даже субботними вечерами, а сегодня утром пришел и сказал, что увольняется. Никаких объяснений. Вечно с ними так, с этими деревенскими.
– Да, да, – подхватывает Хайтауэр. – Однако они славные люди. И мужчины славные, и женщины. – Он выходит из конторы. Дорога в город ведет мимо строгального цеха, где работал Байрон. Он знаком с мастером Муни. Остановившись рядом с ним, он говорит: – Я слышал, Байрон Банч у вас больше не работает?
– Да, – отвечает Муни. – Уволился нынче утром. – Но Хайтауэр не слушает; люди в комбинезонах наблюдают за потрепанным, странно сложенным, малознакомым господином, который разглядывает с восторженным любопытством стены, доски, загадочные механизмы, чье устройство и назначение он не способен понять и даже заучить. – Если он вам нужен, – продолжает Муни, – я думаю, вы найдете его в городе, в суде.
– В суде?
– Да. Сегодня заседает большой суд присяжных. Срочно созван. Чтобы вынести обвинение убийце.
– Да, да, – говорит Хайтауэр. – Значит, его нет. Так. Славный молодой человек. Всего хорошего, всего хорошего, джентльмены. Всего вам хорошего. – Он идет дальше, и люди в комбинезонах смотрят ему вслед. Руки он сцепил за спиной. Он шагает, спокойно и грустно размышляя: «Бедняга. Бедный малый. Нет и не может быть оправдания человеку, отнимающему у другого жизнь, и меньше всего – должностному лицу, доверенному слуге своих сограждан. И если на это всенародно уполномочивают слугу закона, который знает, что его жертва – называйте эту жертву как угодно – ему зла не причиняла, чего же ждать тогда от обыкновенного человека, который убежден, что его жертва причинила ему зло». Он идет уже по своей улице. Вскоре показывается забор, вывеска; затем среди густой августовской листвы – дом. «Итак, он отбыл, не зайдя ко мне попрощаться. После всего, что он для меня сделал. Принес мне. Да: дал, вернул мне. Можно подумать, что и это было припасено для меня. Но теперь уж, наверно, – все».
Но это – не все. Для него припасено кое-что еще.
18
Когда Байрон пришел в город, выяснилось, что он не сможет увидеться с шерифом до полудня – шериф все утро будет на заседании суда. «Вам придется подождать», – сказали ему.
– Хорошо, – сказал Байрон. – Я умею.
– Что умеете? – Но он не ответил. Выйдя от шерифа, он встал под портиком, обращенным к южной стороне площади. Над узкой, вымощенной плитами галереей поднимались к сводам каменные колонны со следами многих непогод и жующих табак поколений. Под ними, размеренно и неутомимо, с бесцельной сосредоточенностью, напоминая монахов на монастырском дворе, прохаживались (а среди них стояли неподвижно или что-то цедили друг другу сквозь зубы сравнительно молодые мужчины, горожане – частью знакомые Байрону конторщики, адвокаты и даже торговцы, вдруг сделавшиеся похожими благодаря одинаковому выражению властности в облике, как у полицейских в штатском, которых не очень заботит, высовывается из-под штатского полицейский или нет) деревенские в комбинезонах и, тихо беседуя между собой о деньгах и урожае, тихо поглядывали наверх, где суд присяжных при закрытых дверях готовился отнять жизнь у человека, которого мало кто из них видел и знал в лицо, – за то, что он отнял жизнь у женщины, которую еще того меньше знали и видели. На площади выстроились повозки и запыленные машины, привезшие их в город, а по улицам и магазинам бродили стайками приехавшие с ними жены и дочери – медленно и тоже бесцельно, как скот или облака. Байрон стоял там довольно долго, не шевелясь, ни к чему не прислоняясь, и хотя он прожил в городе семь лет, имя и лицо этого щуплого человека были знакомы деревенским еще меньше, чем имя и лицо убийцы или убитой.