Бела Иллеш - Тисса горит
Грязный от паровозной копоти снег покрывал площадь.
В Немеша полетели снежки: пять-шесть попало ему в грудь, один в правый глаз, а еще один угодил прямо в раскрытый рот.
— Мира хотим!..
Немеш сбежал, и его место занял низенький кривобокий человек, которого я видел впервые.
Он говорил хриплым голосом, но по-нашему. Сперва он резко нападал на высший командный состав: «Генералы не желают мира, они стремятся удушить русскую революцию», а затем обрушился на социал-демократических вождей за то, что они всегда из-за угла нападают на рабочих, когда те борются за мир.
— Но как бы ни старались эти предатели рабочего класса, рабочих Будапешта, Вены, Праги и Львова им обмануть не удастся! Рабочие побросают инструменты, остановят работы на орудийных и других военных заводах и прекратят выпечку хлеба для тех, кто хочет продолжать войну против русских товарищей!
Мы так были захвачены его речью, что не заметили, как на станцию со всех сторон стекались жандармы.
Когда он кончил говорить, была выбрана делегация, отправившаяся к коменданту с требованием немедленного освобождения всех арестованных и увеличения размера пайков, восьмичасового рабочего дня, права сходок и собраний в мастерских. Делегацию возглавлял Гайдош.
Вскоре делегация вернулась назад.
— Товарищи, — обратился Гайдош к рабочим, — комендант не принял наших требований. Он заявил, что если мы немедленно не возобновим работы, он предаст двадцать членов делегации военному суду, а остальных отдаст в солдаты.
В ответ раздался единодушный крик:
— Не станем работать! В клуб, в клуб!..
Четверть часа спустя на станции осталось всего девятнадцать человек «штрейкбрехеров». Здание мастерских было оцеплено жандармами.
Никогда еще не работал я с таким воодушевлением, как в этот день, когда я оказался «штрейкбрехером». У станции стояли в ожидании паровозов четыре поезда. Даже не выработав общего плана действий, мы принялись переставлять подвижной состав, прицепляя вагоны с продовольствием к санитарным вагонам и к вагонам, груженным снарядами. Затем мы попортили сцепления и развинтили гайки у некоторых колес. Все пути были забиты подвижным составом. Жандармы внимательно следили за нашей работой. Военный комендант вышел к нам, похвалил за усердие и приказал выдать нам хлеба, сала, водки и табаку.
В полдень к станции подошел воинский поезд. Пути не были свободны, и поезд не мог двинуться дальше. Прошло полтора часа. Комендант станции ругался и осыпал нас угрозами. Начальник поезда потребовал стражу ввиду того, что солдаты, отправлявшиеся на фронт, неоднократно пытались бежать. С нас пот лил ручьем — так лихорадочно мы работали. Ротмистр, комендант станции, по телефону затребовал у городского коменданта конвоиров. К тому времени, когда они появились, на путях скопилось уже три поезда. Ротмистр был вне себя от бешенства и немедленно распорядился взять всех нас под стражу.
Под конвоем шестнадцати солдат — по четыре с каждой стороны, — под командой унтер-офицера нас повели на гауптвахту.
На улицах у лавок тянулись длинные очереди женщин. Забастовавшие рабочие химического завода тоже высыпали на улицу. По дороге к нашей процессии присоединялись мужчины, женщины, дети.
— Мира!.. Да здравствуют солдаты! Мира!..
У ворот казарм нас ожидал взвод жандармов.
— Долой! Долой! Жандармов — на фронт! Да здравствуют солдаты!
Меня посадили в большую полутемную комнату, где уже находилось четверо арестованных солдат. Не успели запереть за мной дверь, как она снова открылась: привели троих рабочих.
— Важные события! — сообщили они. — В городе революция. Разнесли военные склады!
— А что солдаты? Как они держатся?
— Солдаты? Они, увидите, еще придут освобождать нас…
— Жаль, жаль! — отозвался один из солдат, похожий на цыгана. Он сидел прямо на полу, покуривая трубку. Время от времени он вынимал ее изо рта и сплевывал, стараясь доплюнуть до висевшей на стене таблички, до того грязной, что лишь с трудом можно было разобрать, что на ней написано было: «Курить воспрещается!»
— Почему, дурак, жаль! Тебе, видно, охота умереть героем на поле брани?
— Не то. Я ведь уже девять раз уходил на фронт и девять раз давал стрекача. Нет, приятно было бы еще раз этак с музыкой да с цветами пройтись на станцию… Ну, не беда — освободят, тоже плакать не стану…
Но тщетно мы ждали, чтобы кто-нибудь явился нас освобождать. Обеда мы тоже не дождались. Молча глядели мы на дощатый забор, тянувшийся в каком-нибудь метре от наших окон. Стемнело.
— Забыли нас, чтобы их черти драли! — выругался солдат, похожий на цыгана.
— До завтра как-нибудь протянем, — сказал один из рабочих, — а уж завтра-то о нас наверняка вспомнят.
Ночь тянулась бесконечно. Голод давал себя знать, но еще пуще страдали мы от холода. Спать мы легли на полу и, чтобы согреться, тесно прижались друг к другу.
Мне долго не удавалось заснуть, и вскоре после того, как я, наконец, заснул, меня разбудил треск пулемета.
Я толкнул в бок своего соседа-цыгана.
— Ну, чего тебе?
— Стреляют из пулемета.
Цыган прислушался и снова улегся.
— Померещилось тебе, — промычал он и захрапел.
И хотя теперь ничего не было слышно, кроме храпа соседей, я уже не мог уснуть.
Медленно светало. Первым из моих товарищей по заключению проснулся цыган. Он поплевал себе на руки и протер глаза.
Тем временем совсем рассвело. О нас, видно, основательно забыли. В полдень дверь наконец отворилась. Трое жандармов с винтовками ждали в коридоре.
— Петр Ковач! — выкликнул унтер-офицер.
— Здесь! — отозвался я.
— Иди.
Мы пошли: справа и слева от меня — жандармы, а унтер-офицер замыкал шествие. Гауптвахта помещалась в заднем флигеле казармы. Через двор меня провели в переднее здание, во второй этаж.
Больше получаса прождали мы в коридоре. Жандармы позволили мне присесть на скамейку. По коридору взад и вперед шныряли офицеры и солдаты. Двери открывались и закрывались — на меня никто внимания не обращал.
Я начал было дремать, как вдруг с меня весь сон соскочил: из противоположной двери вышел Гайдош в сопровождении двух жандармов. Он не глядел на меня, и я тоже вида не подал, что знаком с ним. Жандармы увели его.
Дверь снова отворилась, и унтер-офицер выкликнул мою фамилию. В комнате, куда меня ввели, находилось, насколько я могу припомнить, семь человек — все офицеры — лишь у двери стоял унтер-офицер.
— Петр Ковач, — сказал военный судья-ротмистр и пристально поглядел на меня. У него были злые, на выкате глаза. — Петр Ковач, — повторил он и ничего больше не добавил.
Я стоял перед столом, не зная, следует ли сказать что-нибудь или же продолжать молчать. Один из офицеров протянул мне какую-то бумагу.
— Откуда у тебя эта дрянь? — спросил ротмистр.
Я кинул взгляд на листок, на котором было что-то написано на машинке. Мне удалось разобрать лишь обращение, написанное заглавными буквами: «Товарищи солдаты!»
— Кто дал тебе эту дрянь?
— Господин поручик.
— Ты что, шутить со мной вздумал? Я тебе покажу шутки! Двести таких дрянных бумажонок нашли у тебя в комнате под кроватью, в запертом на замок сундуке. Откуда ты их взял?
— Ниоткуда не брал. Впервые вижу.
— Не ври! Кто дал их тебе: Гайдош или Секереш?
— Я же говорю: впервые их вижу.
Офицеры долго допрашивали меня. На мое счастье, вопросы касались таких обстоятельств, о которых я и на самом деле ничего не знал. Иначе, быть может, я бы, и сам того не желая, проговорился.
— Сколько тебе лет? — спросил ротмистре.
— Восемнадцать.
— Разденься.
— Не стоит, — вмешался один из офицеров, военный врач. — И так видно, что годен к строю.
Те же трое жандармов отвели меня обратно в камеру; мои товарищи уже обедали — обед состоял из щей и хлеба.
На следующее утро жандармы повели меня и Александра Асталоша — так звали цыгана — на станцию. Улицы были безлюдны — попадались одни лишь патрули.
Станция была переполнена жандармами. Я не видал ни одного знакомого лица; в мастерских работали солдаты.
Жандармы усадили нас в пассажирский поезд и сопровождали нас до Будапешта.
В Будапешт мы прибыли к вечеру и ночь провели в военной тюрьме, в казармах первого полка гонведов[5].
— Солдат всюду дома, — сказал Асталош, указывая трубкой на посеревшую табличку на стене: «Курить воспрещается!».
Наутро на меня напялили солдатский мундир, и началось мое обучение воинскому делу… С шести утра до пяти вечера я был солдатом, проходившим военное обучение, с пяти часов вечера до утра — снова арестантом. Вместе со мной помещались двадцать два человека; днем фельдфебель и унтер-офицер учили нас, как нужно ходить, нагибаться, припадать к земле, стрелять и колоть штыком; вечером же, лежа на соломе, старые ратники ополчения поучали нас, как притворяться больным, а если это не поможет, то как захворать по-настоящему, а в случае нужды — как дать стрекоча.