Софрон Данилов - Огонь
Он полз медленно, и временами силуэт танка расплывался, терял очертания, в голове начинало звенеть, и Нартахов терпеливо ждал, когда пройдёт дурнота и спадёт с глаз туман.
Когда он был уже совсем близко от своей машины, с запада стал наползать тяжёлый грохот, и Нартахов понял, что это идут танки. Много танков. Грохот всё нарастал и нарастал и наконец заполнил собою весь видимый и слышимый мир: гудело и сотрясалось небо. Словно придавленный этим звуком, Семён вжался в землю и, пожалуй, впервые так ясно осознал, что он во вражеском тылу и со всех сторон его окружают злые силы, грозящие смертью. И ему хотелось сделаться совсем маленьким, незаметным, невидимым чужому глазу. И когда грохот откатился дальше на восток, у него ещё долго не хватало сил оторваться от спасительницы-земли и двинуться вперёд.
Наконец-то Семён подполз к плетню и, хватаясь руками за его пересохшие вицы, поднялся на ноги. Оказывается, он сумел сделать это и сможет не только ползти, но и идти. В сердце Нартахова затеплилась маленькая надежда. Согнувшись и прячась в тени плетня, осторожно, как когда-то подкрадывался к утке, Нартахов направился к танку.
Внезапно он наткнулся на что-то мягкое и, присев на корточки, при неясном ночном свете разглядел солдата-пехотинца, лежавшего навзничь. Мёртвый солдат держал в закоченевшей руке винтовку, и эта-то винтовка и привлекла в первую очередь внимание Нартахова. Он с трудом разжал сведённые смертью пальцы солдата и взял винтовку. Теперь он был вооружён, почувствовал себя увереннее и спокойнее. Бормоча по-якутски извинения, будто солдат мог его услышать и понять, Семён отцепил от пояса убитого гранату и сунул её себе за пазуху. Опираясь на винтовку, как на палку, Семён заковылял к танку.
Даже первого взгляда на танк вблизи было достаточно, чтобы понять, что на чудо надеяться нечего. Взрыв, потрясший машину, сорвал башню и швырнул её на землю, и теперь она напоминала отрубленную голову былинного богатыря. Нартахов прижался щекой к прокопчённому металлу танка, стоял, отдыхая, поглаживая ладонью его шершавую броню, целый год защищавшую его и друзей от смерти; танк был его домом, танк был его оружием и его силой.
Справившись со слабостью, Нартахов обошёл танк и увидел лейтенанта Ерёмина. Вернее, он увидел нечто напоминающее лежащего человека и дальним чутьём, не зависящим от сознания, понял, что это лейтенант Ерёмин, вернее, то, что осталось от него. Нартахову показалось, что лейтенант лежит в очень неудобной позе, голова его слишком запрокинута, и он, стянув с себя шлем, сунул его под голову друга. Он провёл глазами вдоль тела лейтенанта и содрогнулся: там, где должны быть ноги, ничего не было…
Нартахов заплакал. И не стыдился своих слёз, потому что никто не видел его слёз, потому что был он в эту минуту, как никогда, одиноким, потому что горе отделило его сейчас от всех живущих на земле.
— Никус ты мой, Никус… Друг ты мой… Зачем же ты принял смерть вместо меня? Что же мне теперь делать? Как же я теперь буду жить?
Немцы, видимо, чувствовали себя уверенно, не таились, не прятали света: по дороге прошла машина с зажжёнными фарами. Мертвенный свет мазнул по обочине дороги, мазнул по застывшему танку и ушёл в сторону, едва не высветив Нартахова. Но Нартахов не пошевелился, не упал на землю, лишь только нашарил за пазухой гранату. Тяжёлым взглядом он проводил машину и удивился своему безразличию. Ведь стоило его приметить с машины — и вряд ли бы он остался жив. Ведь ещё недавно — да, может быть, всего полчаса назад — стоило подумать, что вот сейчас его убьют, как у него холодело сердце. А теперь вот даже не дрогнуло, не взволновалось. Только сжались зубы да напряглось измученное болью тело.
Людской опыт говорит, что для того, чтобы изменилась суть человека, его характер, нужны годы. Так оно, видимо, и есть. Но Нартахов, много времени спустя мысленно вернувшись к этим минутам, знал, что ушёл он от танка совсем другим человеком.
Как бы то ни было, а хоть и провоевал Нартахов к тому времени чуть ли не два года, не раз побывал на краю гибели, а в душе всё ещё оставался застенчивым и не очень крепким пареньком, нуждавшимся в защите Ерёмина, в заботе и любви старших товарищей. С ними он был силён, а без них был неуверен и слаб.
А теперь над изуродованным телом лейтенанта Ерёмина склонился суровый солдат, разом возмужавший, с отвердевшей душой. Да и надеяться, кроме как на себя, сейчас было не на кого. Он один остался воевать за весь экипаж. Сам себе друг и сам себе командир…
— Прости, Никус, — сказал он тихо. — Надо попрощаться с остальными.
Опираясь на винтовку, Семён начал вставать, но внезапная тянущая боль охватила правую обожжённую ногу, и нога никак не хотела разгибаться. Этого Нартахов не ожидал. Но выход нашёлся. Ползком, подтягиваясь на руках и помогая себе здоровой ногой, сжав зубы, чтобы не застонать, Нартахов через низкий люк втянул себя в танк. В танке тошнотно пахло горелым. Семён знал в танке каждый уголок на ощупь, ему не помешала бы и кромешная темнота, но теперь рука натыкалась лишь на покорёженное чужое железо и ничего не могла узнать. Где-то здесь же, среди этого металла, должны лежать и останки его друзей…
Невидящими глазами смотрел механик-водитель в темноту своего танка, думал о друзьях, но представлял их только живыми, хотя знал, что здесь, рядом, лежат они искромсанные и обожжённые. Растирая сведённую болью ногу, Семён начал выбираться из танка.
Тяжело опустившись на землю, Нартахов чутко, по-охотничьи прислушался. Окрест было тихо. Семён выговорил непослушными губами:
— Прощайте, друзья…
Ему хотелось попросить прощения у друзей за то, что он не может их даже похоронить, сказать, что он любил их и пока он, Семён Нартахов, жив, они будут жить в его сердце.
В темноте послышался размеренный и чёткий топот солдатских сапог. Это шли по дороге немецкие солдаты. Надо было уходить. Бесшумно и быстро…
— Больной, будем умываться.
Нартахов открыл глаза и увидел давешнюю санитарку. Она стояла, прижав к животу белый таз и большую кружку с водой. Семён Максимович послушно приподнялся, стараясь не делать резких движений.
— Ой, да и как же тебе умываться — одни бинты. — Голос женщины смягчился: — Угораздило же тебя. Да ты лежи, лежи. Лежи и не шевелись. Я тебя как-нибудь и сама умою.
Она поставила таз на пол, плеснув из кружки, смочила край полотенца и осторожными, мягкими движениями вытерла открытые участки лица, шею, грудь. Нартахову были приятны прохладные прикосновения полотенца, неожиданная ласковость руки этой хриплоголосой и угловатой женщины. Похоже было, что ухаживать за больными — дело для неё привычное.
— А где у тебя зубная щётка?
— Какая щётка? — удивился Семён Максимович. — Я же сюда прямо с пожара.
— И верно ведь. Тогда пополощи-ка рот водой. — Женщина придвинула кружку к губам Нартахова.
— Спасибо, спасибо, — Семён Максимович повернулся на бок, побулькал во рту водой.
— А теперь отдыхайте. Скоро принесу завтрак.
— Так как вас всё-таки зовут?
— Я же сказала — санитарка.
— У санитарок тоже бывает имя.
— Бывает, — женщина несмело улыбнулась.
— Ну, тогда…
— Ну, тогда меня звать Полиной.
— А отчество? — не отставал Нартахов.
— Ну кто я здесь есть, чтобы меня по имени-отчеству навеличивать. Зови тётя Поля, и всё. — Похоже, что женщине нравился этот разговор, она даже чуть посветлела лицом.
Нартахов приметил перемену в настроении женщины и продолжал с дружеской настойчивостью:
— Выходит, что человеку без должности и отчество иметь нельзя? Так, что ли? А потом, как я буду называть тётей человека, который младше меня? Экий у вас тогда будет престарелый племянничек!
— Сидоркой звался мой отец, — санитарка нахмурилась. — Если верить людям.
— Ну вот и познакомились, Полина Сидоровна, — Нартахов не дал санитарке уйти в свои, похоже, невесёлые воспоминания. — Вы тут привыкли всех называть больной да больной, а у меня тоже имя есть: Семён Максимович Нартахов. Я и больным-то не хочу называться.
— Весёлый вы человек, видно.
— Да нет, не весёлый. Скорее, наоборот. Не весёлый и, как я вам уже говорил, не сладкоежка. Да и зубы у меня от конфет болят. Так что вам придётся меня выручать, — Семён Максимович взял с тумбочки пакет и сунул его под локоть санитарки.
Женщина растерянно смотрела на Нартахова, не готовая ещё принять угощение, но уже и не способная ответить привычной резкостью. Нартахов заметил колебания женщины.
— Спасибо, Полина Сидоровна, — сказал он шёпотом.
Долгое мгновение стояла санитарка молча, сосредоточенно смотрела на оплывшее льдом окно, потом губы её и подбородок чуть дрогнули, она круто повернулась и бросила, не оборачиваясь:
— Я ещё приду.
Утренняя жизнь больницы набирала привычный ритм. Только ушла санитарка, как появилась медсестра — высокая статная девушка с густо накрашенными синими веками. Семён Максимович подумал, глядя на медсестру, что её бы можно назвать красивой, не сожги она осветляющей перекисью свои чудные золотистые волосы, живая прядка которых сохранилась около розового уха. Нартахов послушно взял из рук девушки градусник.