Джон Апдайк - Переворот
Когда я спрашивал окружающих на моем полузабытом салю или моем плохом берберском, винят ли они Аллаха в том, что оказались в таком положении, они непонимающе смотрели на меня, утверждая, что Бог велик, Бог милостив. Как можно винить источник сострадания? А несколько человек с пылающими глазами, используя последние искорки энергии, подняли с земли камни и швырнули бы в меня, если бы я вовремя не повернулся к ним спиной.
Когда же я спросил других, винят ли они полковника Эллелу, президента Куша и председателя Чрезвычайного Верховного Революционного и Военного Совета, один мужчина вместо ответа спросил:
— Да кто такой Эллелу? Это же ветер, ток воздуха между горами.
Мне было неприятно это слышать, и я почувствовал себя потерянным в этом огромном прозрачном шаре возложенной на меня ответственности.
А другой сказал мне:
— Полковник Эллелу изгоняет кяфиров, которые украли наши облака, и когда последний белый дьявол примет ислам или когда голова его упадет в пыль, тогда придет Эллелу и, взрезав небо, выпустит из него воду, как пастух, взрезав яремную вену на шее быка, выпускает кровь.
И я почувствовал себя обманщиком в своих грязных лохмотьях, и рот у меня все еще болел от ночных игр в чудеса.
А третий пожал плечами и сказал:
— Ну что он может сделать? Он всего лишь солдат, который убил Повелителя Ванджиджи, чтобы обеспечить себе пенсию. И когда Эдуму отправился к праотцам, подземный мир высосал счастье из земли.
Это заставило меня задуматься над тем, какой линии следовать в политике: надо ли мне убить короля? Одни не слышали об Эллелу, другие считали его имя просто вымпелом, третьи ненавидели его за то, что он был освобожденным рабом, одним из барратинов с юга. И никто, казалось, не думал о нем как о человеке, который может избавить страну от голода. Один только я надеялся на полковника Эллелу, которому следовало быть в Истиклале, подписывать документы и принимать парады, а не продираться с несколькими бездомными сквозь толпы кочевников, потянувшиеся к границе, услышав о предстоящем чуде.
Граница Куша на северо-западе на девять десятых воображаемая. На протяжении десятилетий колониализма границу не замечали гордые регибаты, теды и туареги, перегонявшие в обоих направлениях через нее свои стада, не соблюдая формальностей и не неся за это ответственности, — обширные министерства, занимавшиеся французской Западной Африкой, отличались друг от друга лишь таинственной разницей в отчетности в Париже. Но начиная с 1968 года, когда наша очистившаяся страна обрела политическую ориентацию, отличную от соседнего Сахеля, географической двойняшки Куша, а идеологически — антитезиса модели неокапиталистической проституции, приодетой в прозрачные панталоны антиизраильских выступлений, — на границе появились заставы для символической охраны нашей исламско-марксистской чистоты на этих неуправляемых просторах. Приближаясь к заставе, мы увидели противоестественную гору бурых ящиков, занимавшую в длину расстояние одного дня пути, порой скособоченную и искаженную атмосферными зеркалами миража.
Тысячи людей — целое озеро, вылившееся из пустоты, — собрались посмотреть на это видение, маячившее в нескольких метрах от границы, в местечке, именуемом Ефу. Застава занимала три низких строения из мелкозернистого песчаника, расплющенных банок и обожженной солнцем глины: тут были казармы для солдат, камеры для заключенных, в которых никогда не было ни одного заключенного, и помещение таможни, чья крыша была не плоской, как у двух других строений, а куполообразной, и на ней в свете угасающего дня развевался красивый кушитский флаг. И в самом деле, вспыхнувшая зеленая полоса оповестила о закате солнца, словно этакий замирающий крик, раздавшийся из-под горизонта, чей накал повторяла шафранная полоса у основания западной части неба, куда ушел шлак дневной печи. А над головой передовой разведчик звездных армий дрожал словно жемчужина, подвешенная над гигантским хрустальным бокалом божественного нектара. При этом неверном свете, под звуки, издаваемые верблюдами, и звяканье их колокольчиков, среди запахов пищи, готовящейся на кострах, разведенных с помощью сухого навоза и порубленного тамариска, я пробирался вперед, к месту противостояния, где четверо молодых пограничников в прочных шлемах и парадных белых костюмах — ни один, на мой взгляд, не старше восемнадцати лет — стояли, застыв и источая страх, перед ропчущей толпой, которую привлекла сюда эта гора помощи, высившаяся на краю враждебного Сахеля. Управляемый франтоватым негритюдом, чей безупречный александрийский стих о смуглых красавицах, которые несут на голове, покачивая бедрами, свои нагруженные калабаши, прозвучал после стихов Валери из карманных изданий антологий и чьи сменявшие друг друга парижские жены сохраняли стройность благодаря взяткам, получаемым от корпораций тубабов и сверхуспешных японцев, Сахель выглядел с воздуха лоскутным одеялом из жестяных крыш и бассейнов при отелях, высохших полей для гольфа и сельских полей, простроченных терпеливо вырытыми оросительными канавками глубиной с кисть руки. Такое презрение охватило и переполнило меня при мысли о соперничающем с нами государстве и его экономическом превосходстве, что, когда я добрался до первых рядов толпы, я забыл о моих лохмотьях мистика и предстал перед солдатами с таким видом, словно было ясно, что я олицетворяю собой власть.
Я смело шагнул вперед, и сержант, командовавший солдатами, поднял ружье и нацелился мне в грудь.
— Я Эллелу, — объявил я.
Кутунда, хотя никто ее об этом не просил, из женского любопытства или из своего представления о верности, последовала за мной и обхватила меня сзади руками, чтобы я не шагнул под пули.
— Эллелу, Эллелу, — прошел за моей спиной шепот по толпе, разрастаясь и спадая. Люди не сомневались, что это я: голод удивительным образом уничтожает скептицизм.
Самый молодой из четверых солдат шагнул вперед и прикладом ружья ловко, словно отбрасывая скорпиона, оторвал от меня мою защитницу.
— Он просто бедный колдун! — сквозь окровавленные губы выкрикнула Кутунда с песка, куда ее швырнули. — Простите его, он сумасшедший!
Солдат равнодушно кивнул и снова вскинул ружье чехословацкого производства, купленное поштучно, о чем Микаэлис Эзана не раз говорил, иронизируя по поводу коммунистического братства, — чтобы обойтись и со мной, как с Кутундой, но тут я извлек из складок моих лохмотьев медаль, которой советские власти за неделю до того наградили меня. При виде медной звезды с барельефом Ленина парень заморгал. А толпа позади меня подхватила мое имя, и теперь словно ветер понес его вперед, оно набухло, так что казалось, некое божество подтверждало мое право на власть. В воздухе вихрилось: «Эллелу! Эллелу!» Сержанту же, который, изучив медаль, прижал ее к груди с улыбкой, обнажившей отсутствие двух нижних клыков, я посоветовал как соратнику сравнить мое лицо с портретом президента Куша, который наверняка висит где-нибудь у них в служебном помещении.
Не сразу поняв меня, он наконец отправил капрала за портретом. Парень вернулся не скоро, — видимо, долго искал — с олеографией в рамке, наполовину затушеванной въевшейся пылью. Лицо в рамке поднесли к моему лицу. Сержант рассматривал меня, а я рассматривал медаль, которую он продолжал прижимать к груди. Я старался придать лицу спокойное авторитетное выражение, как на портрете, — во всяком случае, оба наши лица были покрыты слоем одной и той же пыли. Тем временем Кутунда целовала мне ноги в приступе то ли обожания — все-таки я ее вождь, — то ли скорби от того, что меня могут убить как безумца, но это было трудно определить по ее поцелуям, которые щекотали мои ноги, как фонтан подножие статуи. А от взволнованной толпы позади меня, помимо запаха навоза от горящих костров, кислого запаха пота и гнилостного дыхания, появляющегося при пустом желудке, донесся — словно заточенным мечом разрезали воздух — сладкий и острый, проспиртованный и невинный запах тоника для волос, какой может исходить из открытой двери парикмахерской в Висконсине. Он появился и исчез.
Я позволил себе быть слишком оптимистичным. Недооценил злонамеренной черты в характере моего сержанта. Ему хотелось оставить у себя эту медаль.
— Никакого сходства, — громко объявил он на нескольких языках, и меня потащили прочь; Кутунда по-прежнему пыталась создать из своего тела препятствие для моего продвижения, тогда как моя участь трагически перевернулась — машине, можно сказать, был дан обратный ход.
Тут толпу разрезал, словно выдох Аллаха, «мерседес», и Опуку с Мтесой в своих ливреях, с набором пистолетов в кожаных кобурах, положили конец спорам о моей личности. Их оружие сказало: «Он — Эллелу». Буквально через несколько минут я был уже в своей форме хаки и в черных очках, сержант простерся передо мной, и в знак ироничного прощения медаль была подарена ему.