Вирджиния Вулф - Эссе
В тот вечер в Эбботсфорде газовый свет лился на обеденный стол из трех роскошных люстр, а обед, "как сказал бы мой друг Теккерей, был recherche" [изысканный (фр.)]. Потом перешли в гостиную, просторный, богато убранный зал: зеркала, мраморные столики и бюст работы Чэнтри, все деревянные поверхности полированы и покрыты лаком, роскошные красные занавеси с кистями подвешены на блестящих медных прутах. Вошли - и у Бьюика зарябило в глазах: "Яркий газовый свет, во всем убранстве бездна изящества и вкуса, роскошные дамские туалеты, сверкающий искрами чайный стол" - и так далее, в худших традициях романов уэверлеевского цикла. Мы видим блеск бриллиантов, ощущаем легкий запах газа, слышим разговоры: в одном углу леди Скотт судачит с добрейшей миссис Хьюз; в другом - сам Скотт высокопарно и многословно осуждает чрезмерное пристрастие своего сына Чарльза к лошадям. "Надеюсь, впрочем, что со временем это у него пройдет, как и всякое увлечение молодости". И в довершение всего этого ужаса немецкий барон Д'Эсте пощипывает струны гитары, демонстрируя, "как в Германии при исполнении военных маршей изображают на гитаре барабанную дробь". Мисс Скотт - а может быть, это мисс Уордор или какая-нибудь другая из мечтательных и малокровных героинь уэверлеевских романов? - внимает ему, затаив дыхание. И вдруг сцена преображается. Скотт тихим, печальным голосом запел балладу о сэре Патрике Спенсе:
Ах, много дней будут жены ждать
И помахивать веерами.
Покуда вернется сэр Патрик Спенс,
Под белыми парусами.
Замолкла гитара; сэр Вальтер, сдерживая слезы, допел балладу до конца. Точно так же случается и в романах - безжизненные англичане обращаются в живых шотландцев.
Через какое-то время Бьюик приехал еще раз. И опять очутился в этом удивительном обществе, среди людей, выдающихся талантами или титулами. Снова при повороте выключателя красные светящиеся точечки в больших люстрах расцвели "роскошным светом, достойным пещеры Аладдина". И вот они все, освещенные газом знаменитости, сидят как на полотне, созданном яркими мазками масляных красок: лорд Минто, весь в черном, при самом скромном галстуке; капеллан лорда Минто с лицом сатира, обстриженный под горшок, вернее, под надетый на голову тазик цирюльника; слуга лорда Минто, заслушавшийся рассказами Скотта и забывший переменить тарелки; сэр Джон Малькольм, при ленте со звездой; и юный Джонни Локхарт, который не в силах глаз отвести от этой звезды. "Постарайтесь тоже заслужить такую", советует ему сэр Вальтер, на что Локхарт улыбнулся - "единственный раз, что я увидел ожившими его непроницаемые черты", и т.д. и т.п. И на этот раз опять перешли в парадный зал, но тут сэр Джон вдруг объявил, что сейчас будет рассказывать про Персию. Надо срочно звать всех в зал. Обитателей дома позвали.
Из всех углов этого густо населенного и гостеприимного жилища в зал, толпясь, устремились люди. "Одну барышню, помню, принесли из постели больную, завернутую в одеяла, и уложили на диване". Рассказ начался; и продолжался; он был такой длинный, что делился на "мили". В конце одной "мили" сэр Джон замолчал и спросил, рассказывать ли дальше. "Да, да, пожалуйста, сэр Джон, продолжайте!" - попросила его леди Скотт, и он продолжал рассказывать "милю за милей", покуда не появился - и откуда только взялся? - месье Александр, француз-чревовещатель, который принялся делать вид, будто обстругивает полированный обеденный стол. Поза, телодвижения, звуки, скрежет рубанка, застревающего на сучках, взмахи левой руки, якобы сбрасывающей стружки, - все было так правдоподобно, что леди Скотт в тревоге воскликнула: "Мой бедный стол! Вы портите мой стол! Он никогда больше не будет блестеть!" Пришлось сэру Вальтеру ее успокаивать: "Это всего лишь представление, моя дорогая... Это не на самом деле. Столу ничего не будет". И снова заскрежетал рубанок, и опять стала вскрикивать хозяйка дома, по лбу чревовещателя уже струился пот, но тут настало время идти спать.
Скотт повел Бьюика в отведенную ему спальню. Но по дороге сделал остановку. И произнес несколько слов. Слова его были просты, просты до странности; после всего этого газового блеска и сияния можно было подумать, что они слетают с губ обыкновенного смертного. Мускулы расслабились, тога упала с плеч. "Вы, я полагаю, происходите из рода сэра Роберта Бьюика?" И все. Но этого было достаточно. Бьюик понял, что великий человек, при всем своем величии, заметил его смущение во время разговора с тактичной миссис Хьюз и захотел дать ему возможность самоутвердиться. Бьюик за нее ухватился. "Я принадлежу, - горячо заговорил он, - к очень древнему роду Бьюиков из Аннана, которые лишились своих владений..." И рассказал все, со множеством подробностей. Наконец Скотт открыл дверь его комнаты, показал, как пользоваться газом, прибавлять свет, убавлять, и, выразив надежду, что гостю будет здесь удобно - если что-нибудь не так, пусть позвонит в звонок, - удалился. Но Бьюику не спалось. Он ворочался с боку на бок. В голову ему, как, должно быть, и персонажам его картин, лезли разные мысли о великом волшебнике и алхимике, о логове льва, об убогой нищенской подстилке и пышном ложе роскоши. Но потом он вспомнил о великом человеке - хозяине этого дома и о его доброте, разразился слезами, помолился богу и заснул.
Мы же имеем возможность последовать за Скоттом. При свете его дневников, естественном неровном свете счастья и горя, мы видим его после того, как гости разошлись по спальням и бедная Шарлотта перестала болтать, а Мэйда убралась подальше от живописцев, которые находят на своих полотнах место любимым собачкам великих людей. Но часто, после того как расходятся гости, в голове остается какая-нибудь мысль, какой-нибудь образ. Сейчас это - чревовещатель месье Александр. Не был ли сам Скотт, спрашиваем мы себя, окидывая взглядом длинный ряд романов уэверлеевского цикла, только величайшим из романистов-чревовещателей, которые подражают человеческой речи, но не портят при этом полированный стол, - "это всего лишь представление, моя дорогая, это не на самом деле"? Или же он был последним из романистов-драматургов, которые умели, когда накал чувств становился достаточно силен, вырваться за пределы прозы, и тогда их живые уста выражали настоящие мысли и настоящие чувства? С драматургами это случалось, и нередко; а из романистов - с кем? Разве только с сэром Вальтером и еще, может быть, с Диккенсом. Писать так, как писали они, держать такой гостеприимный, густо населенный дом, где графы и художники, чревовещатели и бароны, собаки и барышни выступают каждый в своей роли, мыслимо ли такое, если не быть наполовину чревовещателем, наполовину поэтом? И не это ли сочетание газового освещения и дневного света, чревовещания и правды в уэверлеевских романах разделяет два лагеря? И может быть, теперь, воспользовавшись "Дневниками" как бродом и ориентируясь по примитивным иллюстрациям Уильяма Бьюика, противники сбросят оцепенение и ринутся друг на друга врукопашную?
1924-27
МОНТЕНЬ
Однажды в Бар-ле-Дюке Монтень, увидев автопортрет короля Сицилии Рене, спросил: "Почему же нельзя позволить и каждому рисовать себя самого пером и чернилами, подобно тому как этот король нарисовал себя карандашом?" С ходу можно было бы ответить, что это вполне позволительно и что нет ничего легче. Если чужие черты порой бывает трудно уловить, то уж свои-то всякому хорошо знакомы, и даже слишком. Начнем же. Но едва мы приступили к этому занятию, как перо выпадает из рук: мы столкнулись с глубокими, загадочными, непреодолимыми трудностями.
И вправду, за всю историю литературы многим ли удалось начертать пером собственный портрет? Пожалуй, только Монтеню да, может быть, Пепису и Руссо. "Religio Medici" ["Кредо врачевателя" - книга английского писателя Томаса Брауна (1605-1682)] - это цветное стекло, сквозь которое смутно видны летящие кометы и странная мятущаяся душа. В гладком блестящем зеркале знаменитой биографии отражается лицо Босуэлла [имеется в виду книга английского писателя Джеймса Босуэлла (1740-1795) "Жизнь Сэмюела Джонсона" (1791)], выглядывающее из-за чужих плеч. Но настоящий разговор о самом себе, когда подробно прослеживаются блуждания, причуды собственной личности во всем ее смятении, во всех ее противоречиях и несовершенствах; когда создается подробная карта души, с данными об ее весе, цвете, диаметре, - это искусство было доступно одному Монтеню. Проходят столетия, а перед его шедевром по-прежнему толпятся зрители, вглядываясь в глубину картины, отражаясь на ее поверхности, и чем больше глядят, тем больше видят, хотя и не могут выразить словами, что именно открывается глазу. Доказательством этому непреходящему интересу служат новые переиздания. В Англии Наварским обществом издаются в пяти изящных томах переводы Коттона, а во Франции фирма Луи Конара выпускает полное собрание сочинений Монтеня с разночтениями, основанное на многолетних самоотверженных изысканиях доктора Арменго.