Николай Омельченко - Серая мышь
— Вот видишь, — усмехнулся я, — сама же признаешь, что есть люди, недовольные моими высказываниями, той правдой, которая, по моему убеждению, является подлинной. Да я ведь именно здесь, в «свободной стране», и страдал из-за того, что говорил правду. Не смог стать учителем, и другие мои мечты развеялись, как дым. Я, Джемма, давно хотел тебе обо всем этом рассказать…
Я умолк, собираясь с мыслями; многое мне хотелось сказать, давно намеревался я это сделать — посвятить дочь в свое прошлое, да все считал Джемму еще маленькой, не подготовленной для того, чтобы меня выслушать и понять. А теперь, по всей видимости, меня опередили другие. И от этого было больно. Но все же я не решался, смотрел на нее и раздумывал, начинать этот трудный разговор или нет.
— Ну, что же ты, давай! — Джемма, казалось, видела меня насквозь. Она закурила сигарету, подошла к окну, открыла форточку, глубоко затянулась и выпустила в форточку клуб дыма. — Рассказывай, я готова слушать. — В ее голосе, в неулыбчивом серьезном лице было что-то враждебное, словно она уже заранее знала, о чем пойдет речь, и была готова ни на йоту не верить тому, о чем я буду говорить.
— Говори, пока нет мамы, я слушаю. — Она нетерпеливо дымила в форточку сигаретой.
— Это, дочь, долгий разговор, как-нибудь потом, — наконец передумал я.
— У тебя всегда «потом», — сердито заметила Джемма.
— За то время, пока вернется мама, разговора у нас не получится. Хотя, между прочим, я от мамы никогда ничего не скрывал. Просто она не все понимала из того, что у меня было в прошлой жизни, и почему мне нелегко живется теперь; может быть, именно в этом и заключалось наше семейное счастье. Чтобы нам с тобой по-настоящем говорить, нужно много времени. Это должна быть исповедь.
— Ух, как вы все привыкли к высоким словам! — насмешливо сказала Джемма.
И мне вдруг расхотелось с ней разговаривать. Я только сказал:
— …Но нет на свете человека, перед которым я мог бы исповедаться…
Вошла Джулия, спросила:
— Борщ делать с чесноком?
— При чем тут борщ? — взорвалась Джемма. — К чему этот украинский борщ! Вы что, больше ничего не умеете готовить? Канадская кухня вобрала в себя все лучшие блюда мира. — Джемма выбросила в форточку сигарету и зло воззрилась на меня. — Ваш этот борщ у меня в печенках сидит. Это ты научил ее готовить борщ, всю жизнь она его только и варит. В тебе и осталось от украинца только любовь к борщу!
Мы говорили по-украински, и Джулия почти ничего не понимала: уловила лишь, что Джемме не нравился борщ и что перед этим у нас с ней состоялся острый разговор, иначе бы Джемма не была так взвинчена. Джулия только развела руками и растерянно произнесла:
— Ничего не понимаю, ты всегда так любила борщ. Уже поздно готовить что-нибудь другое. — И ушла на кухню.
Я вдруг обнаружил, что до сих пор не снял с шеи повешенные мне с доброй шуткой полчаса тому назад низки грибов. После всех высказываний дочери они показались мне нелепостью, я тут же бросил их на стол и, спотыкаясь о ступеньки, поднялся к себе. Уже сверху сказал:
— Никогда ничего я тебе не расскажу, Джемма! Ты не готова слушать правду, особенно теперь, после возвращения с Украины, куда тебя послали твои друзья. Когда меня не станет, ты обо всем прочитаешь!.. Это случится уже очень скоро.
— Я знаю, ты там что-то все время тайком сочиняешь, — донеслось снизу.
— Не сочиняю, а пишу исповедь, — ответил я.
— Не верю. Исповедоваться можно только богу.
— Глупая, бога нет!
— А ведь ты меня с детства учил, что он есть, даже отдал в воскресную школу при святом храме.
— Никакая школа не учит плохому, во всяком случае, делать недобрые дела против родины твоего отца.
— Недобрые? — зло рассмеялась Джемма. — Против твоей родины? А что хорошего ты сделал для нее? Ведь ты, по сути, изменил ей, и она отторгла тебя, как инородное тело. Я хоть согласилась ради денег, а ты ради чего?
Ее слова все больше ранили меня.
— А-а-а, ради денег?! — уже кричал я. — Теперь понимаю, почему из тебя не вышло настоящего художника. Настоящие художники — подвижники. А у тебя психология не художника, а торговки, свой талант ты продаешь, все меняешь на деньги! Разве этому тоже я тебя учил? Нет, дорогая моя, я всю жизнь отдал вам, жил и работал ради вас, мне никогда и в голову не приходило, что на закате жизни услышу от родной дочери такие слова!
Джемма молчала. Я не видел ее лица и мне подумалось, что сказанное мной устыдило ее, как-то подействовало, наверное, она жалеет о содеянном, может, даже плачет. Но нет, я плохо знал свою Джемму, она не привыкла уступать. За время своего молчания она обдумывала, что бы еще побольнее сказать мне, как бы еще глубже ранить меня.
— Если ты считаешь себя таким примерным отцом, то почему не поинтересуешься, чем занимается в Сент-Кетеринс твоя любимица, твоя послушная доченька Калина?
Во мне все замерло: на что намекает Джемма? Почему она сказала об этом только сейчас, во время нашей ссоры? Я спустился вниз. Но Джеммы уже не было. Я выбежал на улицу и увидел в конце на перекрестке ее машину. Постоял некоторое время, глядя ей вслед, и вернулся в дом.
— Где Джемма? — спросила Джулия, выходя из кухни.
Уехала.
— Вы поссорились? Ты чем-то обидел девочку?
— Не я, она меня обидела.
— Мог бы простить ей, она столько пережила на твоей Украине! — стала ворчать Джулия.
Я снова поднялся к себе наверх; думал теперь уже не о Джемме, а о Калине. Завтра же поеду к ней.
33
И снова знакомая мне просторная автомагистраль имени королевы Елизаветы, по которой я не так давно тем же автобусом ехал к Калине. Только настроение тогда у меня было отличное, сейчас же всего наполняла тревога; чем ближе подъезжал я к Сент-Кетеринс, тем больше она усиливалась. Долго, очень долго преодолевал автобус эти семьдесят миль; да еще несколько раз останавливался в дороге. Но оказалось, что ехал он всего лишь около полутора часов. Я уже знал, где находится тот дешевый отель, где жила Калина, и, выйдя из автобуса, направился туда, чувствуя большое волнение. В нижнем этаже зашел в туалетную комнату ополоснуть холодной водой руки и лицо, думая, что это хоть немного успокоит меня. Тут было грязно, мокро, на катушке все та же грубая туалетная бумага, заменявшая полотенце; руки после нее горели, словно я тер их наждаком. Однако вода не уняла моего волнения; я вошел в зал бара, сел за столик и заказал бутылку пива.
В зале было не более десятка людей, но через некоторое время он как-то сразу стал наполняться, в основном молодыми людьми и мужчинами средних лет. Все старались занять место поближе к продолговатому, обитому мягкой материей помосту, стоявшему в центре зала. По грубо сколоченной лесенке на помост поднялась девушка, виляя бедрами прошлась и остановилась на середине, развела в стороны руки, подняла их вверх, лениво потягиваясь, бросая томные взгляды в зал и улыбаясь с какой-то отрешенной загадочностью. Откуда-то, будто с потолка, упала музыка. Девушка медленно сняла манто, небрежно бросила его себе под ноги, проплыла по помосту в неторопливом танце, затем медленно стала расстегивать и снимать кофточку; упали на помост юбка, рубашка, бюстгалтер, трусики, на ней остались только чулки и туфли. «Да это же обыкновенный стриптиз», — с брезгливостью подумал я и даже оглянулся, мне казалось, что все смотрят на меня, старого человека, пришедшего сюда похотливо любоваться обнаженным молодым телом. Однако никто не обращал на меня внимания, все взоры были устремлены на помост. А там творилось бесстыдство — голая девушка делала «мостик», закидывала на голову ноги, мяла свои округлые красивые груди, призывающе вскидывала руки, как будто страстно звала к себе кого-то. Вот она уже ложится рядом с этим воображаемым кем-то, изображая любовную игру, и наконец под убыстряющуюся музыку началась имитация страстного полового акта. Зал гоготал и аплодировал. Девушка поднялась и, улыбаясь, несколько застенчиво и сдержанно кланялась, как это обычно делают актрисы. Затем быстро накинула на себя манто и, незаметно подобрав свои вещи, сошла по лесенке в зал. Ко мне подошел официант, я положил на стол полтора доллара и собрался уходить, думая: «Чем бы моя Калина не занималась, но постыднее того, что я только что увидел, быть не может». Не успел я об этом подумать, как увидел, что в зал в том же меховом манто вошла моя Калина и направилась к помосту. Я вначале не поверил, казалось — галлюцинация, такое случается от переживания и волнений. Но это была именно она, мы шли навстречу друг другу, я из зала, а она — в зал, на помост. Наши взгляды встретились, в глазах у Калины полыхнуло черное пламя ужаса, и лицо стало совершенно белым. Она на миг остановилась и, едва разжимая губы, прошептала:
— Сейчас же уходи отсюда! Молю тебя, ради всего святого!..