Юлия Жадовская - В СТОРОНЕ ОТ БОЛЬШОГО СВЕТА
- Как ты смела мне это рассказывать!? - крикнула она, - как ты могла дойти до того, чтоб мне говорить это? Ты забыла кто я и кто ты!
Матреша остолбенела. Вечно румяное лицо ее стало бледное как полотно; губы передергивало какой-то бессмысленной, судорожной улыбкой.
Маша взглянула на нее и продолжала уже тоном ниже:
- Зачем ты мне говорила про это?
- Матушка-барышня, виновата! я не знала… - отвечала Матреша, вдруг залившись слезами.
У Маши упало сердце, она прониклась безотчетной жалостью; она готова была обнять и утешить оскорбленную девушку, но чувство нравственной гордости не допустило ее до этого.
- Бесстыдница! - сказала она дрожащим голосом, - целоваться с мужчиной! Разве ты не знаешь, какой это срам? Зачем ты это делала?
- Я и сама не знаю, барышня, я в себе не властна.
- Пустое!
- Это вы оттого так изволите говорить, что сами еще не испытали… - робко заметила Матреша.
- Как ты можешь сравнивать себя со мной! У меня другие чувства, другие понятия.
- Уж какие у нас, темных людей, понятия! самые холопские.
- Ты смотри же, - сказала Маша, - не проболтайся как-нибудь, что мне рассказала: сохрани Бог, маменька узнает - и тебе, и мне достанется.
- Никому, матушка-барышня, не скажу только не погубите меня, не выдайте!
- Я уж обещала, что не скажу, - ну и не скажу!
- Барышня! не гневайтесь на меня! - сказала Матреша, целуя руки Маши. - Простите!..
- Бог с тобой! - отвечала Маша с грустной важностью. - Я тебя прощаю только с тем, чтоб ты эти глупости бросила. Обещайся! без этого не пущу.
Матреша позамялась было, но в уме ее мелькнули все последствия правды, которая вертелась у нее на языке, и она обещала барышне все, что она от нее ни требовала.
Барышню свою Матреша очень любила; между ними царствовала симпатия молодости. Уединение и скука размягчали сердце Маши без ее собственного сознания, иногда до забвения всех условий ее положения. Сдружились они очень рано. Маша была еще очень маленькой девочкой, когда из погоревшего выселка привезли мать Матреши в усадьбу для занятия должности скотницы. Хозяйство Анны Федоровны было на тот безалаберный лад многих хозяйств помещиков и помещиц, которых нельзя назвать ни бедными ни богатыми, но которых ограниченный круг понятий и требований балует тупым довольством и сытостью и заставляет пренебрегать чистотой и порядком в предметах, важных в сельской экономии. Так Анна Федоровна по старому предрассудку в скотницы выбирала не лучшую, смышленую женщину, а такую, которая выпрядала ей плохие навины или по лености и неспособности мало приносила существенной пользы. На этих условиях была определена и Мавра.
Матреша в первый раз встретилась с Машей на красном дворе у сарая, где Маша собирала цветочки цикория, и стала помогать ей в этом деле. Они разговорились и по-детски передали друг другу интересы своего мира. С этих пор Маша всегда встречалась с удовольствием с Матрешей и искала случая ее видеть, даже убегала к самой скотной и там, на нечистом дворе, устраивала игру с Матрешей, пренебрегая страхом своей старой няньки, умершей два года назад, очень степенной, полной старухи, ленивой на подъем, всегда с крыльца или из окошка следившей за своей питомицей. Однажды дошло это и до Анны Федоровны. Чтобы сохранить достоинство своей, тогда еще девятилетней Маши и прикрыть слабость ее к скотницыной дочке покровом приличия, она решила взять Матрешу в горницу, чтоб она служила барышне, угождала ей и развлекала ее в прогулках. Алена Трофимовна, няня, не противилась этому: ее избавляли от излишнего надзора. Девочка уж была не маленькая, лет одиннадцати. Крестьянский быт или сиротство развили в ней некоторого рода практичность и смышленость. Матреша отдана была в полное распоряжение Алене Трофимовне, которой опытность, щелчки и наставления быстро сформировали Матрешу для ее новой должности. Вскоре она сделалась необходимой спутницей Маши, поверенной всех ее детских радостей и горестей. Посмеяться втихомолку над тучной Трофимовной, выбежать украдкой из сада к речке и побаландаться на песчаной отмели, озираясь со страхом, не видит ли кто, не идет ли кто из старших; даже забраться в кусты аглицкой малины, сберегаемой для варенья, и похитить горсть ягод - все это были такие подвиги, которые связывали двух девочек общей симпатией маленьких прегрешений против старших и совести, где Матреша всегда рисковала больше Маши, потому что вся вина обратилась бы на нее в случае неудачи, и наказание девочки послужило бы только назидательным примером для барышни. Во всяком случае привязанность Матреши была глубже и сильнее, потому что была свободнее; привязанность Маши поминутно стеснялась и охлаждалась то ревностью Трофимовны, то нотациями Анны Федоровны, предостерегавшей дочь и поминутно твердившей ей, что холопка не может быть подру- гой благородной девочки: можно с ней поиграть от скуки, но, дружиться - и стыдно и опасно; что какие у нее могут быть благородные чувства и проч. И за всякое проявление фамильярности в глазах матери Маша получала строгие выговоры, искусно направленные на самолюбие девочки и ее дворянскую щекотливость, которую насильственно развивали и поддерживали в ней с колыбели. На Машу, самолюбивую от природы, не могло не действовать это, и действовало раздражительно и неприятно, что выражалось иногда и в ее обращении с Матрешей. Подчас она принимала с ней надменную манеру высшей, подчас недоверчиво и холодно смотрела на выражение ее привязанности. С годами она стала скрытнее и только наедине позволяла себе увлекаться сообществом Матреши; при посторонних же, с врожденным тактом закоренелого барства, умела отставлять ее на задний план и указывать ей незаметно настоящее ее положение холопки. Трофимовна ревностно ей помогала в этом и при всяком удобном случае делала Матреше должные внушения в подобном роде:
- Ты что это идешь рядом с барышней, невежа эдакая? твое место назади; знай, сверчок, свой шесток. Ты холопка, а они барышни. Ты это должна понимать, дура необразованная.
Под такими условиями замерли в Матреше все высшие проявления воли и разума и осталась одна тупая покорность; но врожденная энергия и страстная сила молодости сказались в ней в другом обстоятельстве - в любви ее к Грише. Она с безумным ослеплением жертвовала собой и без оглядки шла к цели, грозившей ей одним горем. Было что-то для нее сладко захватывавшее душу в этом риске и страхе, порой сжимавшем ей сердце, даже в самом предчувствии близкой беды.
Со времени признания Матреши и ее простого рассказа о своей любви Маша чаще стала задумываться. Смутная тревога с каждым днем все сильнее пробуждалась в ее уме. В ней забушевали все спавшие доселе молодые силы. Рой новых ощущений одолевал ее. Стоячий туман, окружавший ее, заколыхался, и Маша только тогда заметила его. Она проснулась, как сказочная царевна в лесу от долгого сна. Она тревожно озиралась кругом и искала живого человека, но кругом ее была тишь и дрема. Ее молодая страстная натура потребовала пищи; пищи не было, а над головой волновался туман…
- Мне надо свет узнать, людей видеть, - думала Маша, и ухватилась за эту мысль, как за якорь спасения.
Однажды она спросила Матрешу, не видалась ли она с Гришей; та отвечала нет. Маша не допытывалась, но в первый раз не поверила Матреше. Ей было досадно и горько, что Матреша променяла даже ее на предмет своей страсти. Она стала ее чуждаться, и ревнивое, почти враждебное чувство прокралось ей в душу против Матреши. Она реже стала призывать ее на свои прогулки и почувствовала себя одинокой. Никогда еще не ценила она так глубоко привязанности своего старого друга Якова Иваныча; она вдруг поняла, что здесь для нее не будет измены. Жалобы на уединение и грусть, слетавшие прежде с уст ее слегка, между прочим, теперь получили характер затаенной печали и недовольства. Она заглядывала в будущее уже не с тем беззаботным чувством, как бывало. Тревожно она искала там чего-то и находила Анну Федоровну, Тиму с его матерью и длинный ряд однообразных дней, из которых каждый уносил у нее долю молодости и веселой беспечности.
____________________Широкой пыльной полосой тянулась большая проезжая дорога от села Нелюдова, и только версты за две от Малых Пустынек, усадьбы Анны Федоровны, шел с нее крутой поворот в густой лес на узкий проселок, перерезанный корнями и изрытый глубокими колдобинами, наполненными водой, непросыхавшей даже в самые сильные жары.
Однажды, около одиннадцати часов утра, из села выехал человек в одиночной крашеной тележке на соловой лошадке*. Это был Яков Иваныч. Он был коренастый, благообразный старик, свежий и сильный, с широким скуловатым лицом, обличавшим его плебейское происхождение; выражение насупленных бровей его было сурово, но серые светлые глаза смотрели честно и прямо. Улыбка, когда она появлялась на его полных губах, совершенно преображала всю его физиономию и озаряла ее ясной, почти детской добротой и веселостью.