Хуан Валера - Иллюзии Доктора Фаустино
– Нет, сеньора, не знаю. А что там поется?
– А поется так:
С ветром лишь сравним бедняк.Все бегут оттуда,Где подует сей сквозняк,Словно от простуды
Доктор Кальво согласился, что копла подходит как нельзя лучше к дону Фаустино, и спросил у хозяйки, не знает ли она кого-нибудь из земляков, которые могли бы им интересоваться. Та сказала, что часто слышала об управляющем – есть там в Вильябермехе небольшое именьице, – которого зовут Уважай-Респетилья, и о священнике по имени Пиньон.
Врач решил, что посылать телеграмму на прозвище Уважай-Респетилья было неудобно. Другое имя не показалось ему таким странным и подозрительным, и в тот же вечер он отправил депешу в Вильябермеху на имя отца Пиньона, в которой сообщил, что дон Фаустино Лопес де Мендоса тяжело и опасно болен.
Доктор Кальво не преувеличивал. Вечером жар усилился, а когда утром температура спала, больной почувствовал крайнюю слабость, сознание его помутилось. Он потерял ощущение времени, плохо видел окружающие предметы, не понимал, что с ним происходит, и часто впадал в забытье.
По вечерам жар усиливался.
– Что же это будет, доктор? – с беспокойством спрашивала донья Канделярия.
– Не буду скрывать от вас: положение серьезное.
– Он выживет?
– Трудно сказать.
– Сколько же будет так продолжаться?
– Недели три. Воспаление вызвало травматическую лихорадку и захватило плевру, которую, к счастью, пуля не задела. Повторяю: такое опасное положение может длиться три-четыре недели. Нужен покой, тишина, строжайшая диета, жаропонижающее, микстура по рецепту, – словом, все, что я прописал. Вы чудесная женщина, донья Канделярия, поухаживайте за ним. Кто знает, может быть удастся спасти беднягу.
Когда температура спадала, больного одолевала сонливость, а мозг продолжал лихорадочно работать, хотя мысли не подчинялись ему больше: теснились в беспорядке, мешали друг другу, путались.
Это были печальные мысли, а картины, сменявшиеся в его больном воображении, и того печальнее. Временами он видел подле себя самое смерть и тогда чувствовал, что скользит по краю обрыва и потом летит в темную бездну. При этом его охватывало сладостно-тоскливое чувство, и он предвкушал покой, мир, небытие. Ему казалось, что он растворяется в бескрайном море, что узы любви прочно соединяют его с себе подобными существами, что война, борьба, эгоизм исчезают. В то же время он испытывал острую боль от того, что утрачивает свою индивидуальность и что даже имя его стирается из книги жизни. У него было такое ощущение, будто он погружается в океан небытия, тонет и после него ничего не остается: ни следа, ни отпечатка, ни воспоминания; весь поэтический строй его души рушится, все зерна, зароненные божественным промыслом, исчезают, так и не дотянувшись до света. На дне темной пропасти он видел Констансию, она приветливо ему улыбалась, звала к себе, обещая чистейшую, неземную любовь, о которой говорила в письме. Дон Фаустино хотел взять ее за руку и удержать подле себя, но Констансия в испуге отпрянула, чтобы возлюбленный не увлек ее за собой в пропасть. Этельвина лихо отплясывала какие-то танцы, пела веселые французские песенки и над всем смеялась. Появился маркиз де Гуадальбарбо, восклицая: «Как я счастлив! Констансия меня любит!» – и дон Фаустино завидовал этому счастью.
Образы Вильябермехи, Ла-Навы, Роситы, доньи Аны, кормилицы Висенты переплетались в самых причудливых, самых фантастических комбинациях и мутили сознание. Реальное ощущение времени исчезло, но больной смутно понимал, что лежит он уже очень давно, и вдруг в какой-то момент почувствовал и увидел – и это был не бред, – что отец Пиньон и Респетилья стоят подле него, смотрят печальными глазами и произносят слова утешения.
Потом он снова впал в забытье и начал бредить.
Образы перуанской принцессы и Марии слились в единое существо. Женщина села у изголовья, поправила подушки, поцеловала его, провела ласковой рукой по его разгоряченному лбу.
Потом ему привиделось нечто сладостное и утешительное: он увидел собственную душу, самую суть своего естества. Очищенное страданием, оно приняло божественно прекрасный облик. Оно явилось ему в образе юной непорочной девы: синие, как два драгоценных сапфира, глаза; светлые, как золото, волосы; на губах – неземная улыбка; тонкая, гибкая, как у райского цветка, талия, и щеки как розы, распустившиеся под благодатным, чудодейственным теплом чужой весны. Все поэтические грезы, которые он не умел облечь в звучащее слово, воплотились в ней, все самое главное, что он желал созерцать разумом, очищенным от сомнений и противоречий, было сосредоточено в ней, все свойства своей воли, отрешенные от колебаний, неуверенности, эгоизма, сосредоточились в этом божественном видении. Прекрасная дева – видение то было или реальность, он не знал – смотрела на него с невыразимой нежностью, и дон Фаустино уже любил ее, как можно любить свою душу, любил ее больше, чем самого себя, и все его мысли были обращены к ней.
Когда дева входила к нему, казалось, что комната наполняется чудодейственным ароматом благостного покоя, умиротворяющей тишины, здоровья. Этот аромат совсем не был похож на «Оппопонакс» доньи Этельвины.
Он видел в деве своего доброго гения, ангела-хранителя. Белая епитрахиль покрывала ее стройные плечи и девственную грудь; за спиной легкие светящиеся крылья, переливающиеся всеми цветами радуги, подобно опалу, лазури, кармину и перламутру. Она не шла, а скользила по воздуху, легко отталкиваясь от земли. Его дух устремлялся за нею, настигал ее, и они вместе тянулись к небесам, где были райские кущи, звучала чарующая музыка, где были святые женщины, благочестивые мужчины, принесшие покаяние, ученые, обладающие глубокой верой, философы, никогда не отрицавшие бога, герои-мученики, блаженные, вдохновенные поэты, которые умели показать людям путь к достижению добродетели и вечной славы.
Ум дона Фаустино постепенно прояснялся, мешавшая видеть пелена спадала.
Сознание вернулось к нему, а вместе с сознанием – боль, ощущение слабости, тяжесть бытия. Ужасная тоска завладела его душой. Теперь он боялся, что навсегда потеряет способность видеть сладостные сны и останется один на один с жестокой действительностью. Хотя глаза были сухи, две крупные слезы медленно катились по исхудалым щекам – голова его покоилась на двух подушках и была слегка приподнята.
И тут он с великой радостью увидел подле себя, увидел четко и ясно, без пелены и тумана молодую девушку, ту самую, что только что снилась ему, как он думал, во сне.
Сделав над собой усилие, глухим и хриплым голосом он спросил:
– Кто ты?
– Ирене. Я Ирене, – ответила девушка, и ее голос отозвался в ушах страдальца небесной музыкой.
Едва она произнесла свое имя, как в комнату вошла другая женщина. Доктор четко ее видел. Ум его теперь совсем прояснился. Память вернулась к нему.
Женщина тоже была красива, но суровая жизнь, моральные и физические страдания, пламя великих страстей посеребрили ее волосы и покрыли лоб ранними морщинами. Это была Мария.
Доктор узнал ее.
– Сердце мое! – воскликнул он. – Мария! Жена моя!
Женщины склонились над постелью больного и обе поцеловали его в исхудалые щеки, умоляя не волноваться. Вот уже две недели как заведение доньи Канделярии процветало. Старые постояльцы, платившие неисправно, были выставлены кто раньше, кто позже; вместо них хозяйка сдала комнаты отцу Пиньону, Респетилье и, самое главное, богатому капиталисту Хуану Фернандесу из Вильябермехи, его племяннице Марии, прелестной барышне Ирене и нескольким слугам. Так что гостиница была заселена полностью.
Дон Хуан Фернандес из Вильябермехи, которого земляки называют доном Хуаном Свежим, в свое время удочерил Марию. Некоторое время Мария и ее дочь жили с ним в Америке, потом вернулись в Европу. Путешествовали по Италии, Германии, Англии, Франции. Они были в Париже, когда получили от отца Пиньона депешу такого же содержания, что и он сам получил от доктора Кальво. Вся семья поездом приехала сюда, в столицу, и разместилась в этой невзрачной и неудобной гостинице, чтобы ухаживать за доном Фаустино и заботиться о нем.
Мария и Ирене в волнении поспешили к дяде Хуану и сообщили, что дон Фаустино пришел в сознание, что он их узнал и что это добрый знак – явное улучшение. Дон Хуан Свежий сделал вид, что верит в улучшение, чтобы не огорчать племянниц, но сам он понимал, что восстановление сознания и памяти – дурной симптом.
Пришел доктор Кальво и осмотрел больного. Потом он имел беседу с доном Хуаном Свежим и сказал ему следующее:
– К сожалению, должен признать, сеньор дон Хуан, что вы правы: то, что бред прошел, – плохой симптом. Боюсь, что болезнь вступила в третью фазу, которую немногие переживают. Черты лица заметно изменились, он очень бледен, глаза широко раскрыты, взгляд испуганный; зрачки расширены, пульс частый и слабый, дыхание поверхностное, кашель сухой и надсадный. Я боюсь, что все это предвещает агонию. Словом, все признаки того, что врачи называют mors peripneumonicorum.[118]