Джеймс Джойс - Дублинцы (сборник)
Мистер Дорен был в это утро по-настоящему встревожен. Он дважды начинал бриться, однако рука так дрожала, что он не мог. Челюсти его окаймляла трехдневная рыжеватая щетина, а очки каждые две-три минуты запотевали и приходилось снимать их и протирать платком. Вспоминая свою исповедь вчера вечером, он испытывал острые страдания; священник вытянул из него все идиотские подробности его романа и представил его грех столь огромным, что в конце концов он был почти благодарен ему за оставленную лазейку в виде исправления ущерба. Ущерб был нанесен. Что теперь ему оставалось, кроме как жениться или бежать? Наплевать тут не выйдет. Об истории обязательно будут говорить, и его патрон обо всем обязательно узнает. Дублин – маленький городишко, тут все знают обо всех. Он почувствовал, как сердце его мягко куда-то ухнуло, когда в разгоряченном воображении ему представилось, как старый мистер Леонард требует своим дребезжащим голосом: «Пришлите-ка мне, пожалуйста, мистера Дорена».
Все долгие годы его службы будут угроблены! Все труды, все старания пойдут прахом! Прежде у него бывали, конечно, грехи молодости; он бахвалился своим вольнодумством, отрицал существование Бога перед трактирными собутыльниками. Но сейчас это все уже миновало и ушло… почти. Он еще покупал каждую неделю «Рейнолдс ньюспейпер», но исполнял все положенные обряды и девять десятых года вел размеренную жизнь. Средств на устройство дома ему бы хватило, дело было не в этом. А в том, что его семья смотрела бы на нее сверху вниз. Во-первых, был этот ее жалкий отец, а к тому же и пансион матери начинал пользоваться не слишком хорошей славой. У него мелькало, что его поймали в ловушку; представилось, как его приятели обсуждают историю и смеются над ним. Она действительно немного вульгарна, иногда она говорит «хочут», «потому как». Но что такое грамматика, если он в самом деле любит ее? Его сознание не могло определиться, любить ли ее или презирать за то, что она сделала. Конечно, в этом и его доля… Инстинкт толкал его оставаться свободным, не жениться. Женатый – конченый человек, шептал инстинкт.
Когда он так сидел у себя на кровати, беспомощный, в рубашке и брюках, она тихонько постучала в дверь и вошла. Она рассказала ему все, и что она призналась матери, призналась начистоту, без утайки, и что мать будет наутро говорить с ним. Она плакала, обнимала его и говорила:
– О, Боб! Боб! Что мне делать, что же мне делать?
Она покончит с собой, сказала она.
Он слабо утешал ее, говорил, чтобы она не боялась, чтобы она перестала плакать, что все устроится. Он чувствовал сквозь рубашку, как волнуется ее грудь.
Он не был один целиком повинен в случившемся. Его цепкая, терпеливая память холостяка хорошо сохранила первые случайные ласки ее платья, ее дыхания, ее пальцев. Потом как-то вечером, когда он уже ложился, она робко постучалась к нему. Она попросила, нельзя ли ей зажечь свечку от его свечи, у нее ветром задуло свечку. Это было в ее банный день, и на ней был просторный открытый халатик из набивной фланели. Подъем ножки белел, матово поблескивая из домашней меховой туфельки, и пульсирующая кровь придавала теплую окраску ее надушенной коже. От ее рук, от запястий, когда она зажигала и поправляла свою свечку, тоже шел слабый запах духов.
В те дни, когда он возвращался в пансион поздней ночью, именно она всегда разогревала ему ужин. Он почти не замечал, что он ест, поглощенный чувством ее близости, чувством того, что они здесь ночью одни, в спящем доме. А ее заботливость! Если только на улице было холодно, или сыро, или ветрено, он мог быть уверен, что его поджидает стаканчик пунша. Кто знает, возможно, они могли бы быть счастливы вместе…
Потом они обычно на цыпочках поднимались наверх, каждый со своей свечкой, и на третьей площадке с неохотой прощались. Они целовались обычно. Ему хорошо помнились ее глаза, прикосновения руки, и завладевавший им бред…
Однако бред проходит. Как эхо, он повторил ее фразу, отнеся ее к себе самому: Что мне делать? Инстинкт холостяка предостерегал его. Но ведь грех был совершен – и даже чувство чести говорило ему, что за такой грех подобает возмещение.
Пока они так сидели с ней на краю постели, к двери подошла Мэри и сказала, хозяйка хочут, чтобы он пришел в гостиную. Он поднялся и стал надевать жилет и сюртук, растерянный и беспомощный как никогда. Одевшись, он подошел к ней, чтобы немного успокоить. Все устроится, не бойся. Он оставил ее на постели тихо плачущею и всхлипывающей: О, Господи!
Пока он спускался, очки у него так запотели, что пришлось снять их и протереть. В этот момент он больше всего мечтал вознестись сквозь крышу и улететь, улететь в другую страну, где он никогда не услышал бы обо всем происшедшем, но какая-то сила неумолимо влекла его по ступенькам вниз. Неумолимые лица его патрона и Мадам взирали на его смятение. На последних ступеньках он разминулся с Джеком Муни, который шел из буфетной, нежно баюкая две бутылки пива. Они холодно поздоровались; и взор любовника на мгновение задержался на бульдожьей мускулистой физиономии и коротких мускулистых руках. Спустившись, он оглянулся и увидел, как Джек пристально смотрит на него из дверей кладовки.
Ему вдруг вспомнился вечер, когда один из мюзик-холльных артистов, маленький блондин из Лондона, отпустил какой-то вольный намек в адрес Полли. Тогда вся салонная вечеринка чуть не сорвалась из-за Джека. Его еле утихомирили всеми силами. Артист, побледневший сильней обычного, старался улыбаться и говорил, что он ничего плохого не имел в виду, но Джек все продолжал орать на него, что он любому, кто вздумает шутить такие шуточки про его сестру, в два счета вколотит все зубы в глотку, за ним не станет.
Полли посидела еще немного на постели, всхлипывая; потом вытерла глаза и подошла к зеркалу. Обмакнув кончик полотенца в кувшин, она освежила глаза холодной водой. Поглядела на себя в профиль, поправила шпильку за ушком. Потом снова вернулась на постель и села в ногах. Она долго смотрела на подушки, вид которых будил потайные приятные воспоминания. Прислонив затылок к прохладной железной спинке, она погрузилась в мечты. На лице ее уже не отражалось никакого волнения.
Она ждала терпеливо и бестревожно, почти весело, и воспоминания постепенно уступали место надеждам и картинам будущей жизни. Эти надежды и картины были очень сложны, и она уже не видела белых подушек, на которых по-прежнему оставался ее взгляд, и не помнила, что она ждет чего-то.
Наконец она услыхала, как ее зовет мать. Она поднялась и подбежала к перилам.
– Полли! Полли!
– Что, мама?
– Спустись к нам, милочка. Мистер Дорен хочет поговорить с тобой.
Тогда она вспомнила, чего она ждет.
Облачко
Восемь лет назад на пристани Норс-Уолл он проводил своего друга и пожелал ему попутного ветра. Галлахер сумел пробиться. Это сразу можно было сказать – и по его виду бывалого путешественника, и по отличному твидовому костюму, и по воинственному тону. Немногим даны такие таланты, как у него, и еще меньше найдется тех, кого б не испортил такой успех. Галлахер был добрым, душевным малым, и он вполне заслуживал стать победителем. Такого друга иметь – это не пустяк.
После завтрака все мысли Малыша Чендлера были обращены к встрече с Галлахером, к приглашению Галлахера и к огромному городу Лондону, где Галлахер проживал. Его прозвали Малыш Чендлер оттого, что, хотя ростом он был лишь слегка ниже среднего, он явно производил впечатление маленького человека. У него были белые маленькие руки, хрупкое сложение, тихий голос и деликатные манеры. Он чрезвычайно заботился о своих светлых шелковистых волосах и усах, а носовой платок его был всегда немного надушен. Лунки ногтей были совершенной формы, и при улыбке выглядывал ровный ряд по-детски белых зубов.
Сидя за своим рабочим столом в Кингс-Иннс, он размышлял о том, как все изменилось за эти восемь лет. Друг, которого он знавал в самых бедственных и убогих обстоятельствах, стал блестящей фигурой лондонской прессы. Он то и дело поднимал голову от надоевшего писанья и смотрел в окно. За окном конторы были газоны и аллеи, освещенные заходящим солнцем поздней осени. Солнце щедро сеяло золотую пыльцу на неопрятных нянек и дряхлых стариков, дремлющих на скамейках, поблескивало на движущихся предметах – на фигурках детей, что носились с криками по дорожкам, фигурах прохожих, пересекавших парк. Глядя на этот пейзаж, он думал о жизни, и ему становилось грустно (как всегда, когда он думал о жизни). Им мягко завладевала меланхолия. Он ощущал, что с судьбой бороться напрасно, таков урок мудрости, бремя которой завещано было ему веками.
Он вспомнил книги стихов, стоявшие у него дома на полках. Он их купил еще в холостые годы, и вечерами, когда он сидел в комнатке по соседству с прихожей, его часто посещало желание снять с полки одну из них и что-нибудь прочесть оттуда жене. Но застенчивость всегда удерживала его, и книги оставались на полках. Иногда он повторял про себя строчки стихов, и это давало утешение.