Мария Романушко - В свете старого софита
Под этот грохот колёс я проснулась.
Жаркий, горячий сон, пропахший гарью, кончился. Сон с блужданиями по дымным бульварам… по зелёной крыше… жара… экзамены… суета… Всё кончилось.
Я проснулась. Жары больше не было. И никого не было. Меня пронизывал ледяной холод. Дуло из разбитого окна…
Я ехала в Крым. Точнее – в никуда. Ехала, чтобы спастись.
Или – погибнуть?… На что у меня больше шансов, я пока не знала.
Впрочем, мне было решительно всё равно. Всё, что могло случиться в моей жизни, уже случилось. И то, что последует за КОНЦОМ – было мало интересным. Удручало только то, что это послесловие может затянуться слишком надолго…
После конца. Так можно было назвать ту реальность, в которой я сейчас существовала. Это немыслимое измерение жизни, находящейся вне жизни: вне каких-либо желаний и надежд. Впереди мне виделось лишь бессмысленное доживание, утомительное проживание потерявших какой-либо смысл дней, лет, веков…
«Не сотвори себе кумира». Нет, он не был кумиром! Кумир – это что-то игрушечное, неживое. Это – не про него. И потом: на кумира молятся. Но я никогда не молилась на него, наоборот: я с ним вечно, вечно спорила!… Так кем же он был мне, мальчик из Марьиной Рощи, грустный Клоун, и отчего жизнь без него сразу стала так звеняще пуста, и так пугающе бессмысленна, словно вынули из нее сердцевину, оставив лишь гремящую пустотой оболочку?…
Тогда, сырой сентябрьской ночью, в жёлтой клетке обшарпанного купе, лихорадочно трясущейся на стыках, мне было всего двадцать два, и жизнь была кончена.
Пока он был жив, – всё у меня могло сбыться, самое несбыточное.
Теперь – не будет ничего. Словно задули свет, погас тот волшебный софит – который жарко светил мне пять лет жизни, и я оказалась впотьмах. Как будто сдуло с неба все звёзды… И остались только жёлтые мазки – на чёрном – за грязным окном…
Манеж, куда я хотела во что бы то ни стало выйти… Книга, которую я мечтала издать… Теперь всё это было уже ни к чему. Всё, что было задумано, – уже ни к чему. Потому что: не увидит, не узнает, не прочтёт, не порадуется, не похвалит… Не скажет уже никогда: «Послушай, напиши для меня песню!» А ведь вся моя жизнь со всеми её метаниями и надеждами была устремлена к этой будущей Песне!…
Теперь не будет ничего. Теперь – после конца. И зачем, и куда я еду?… Хорошо бы никуда не доехать. Эта колымага почти разваливается, такой ужасающий грохот и треск… ах, скорей бы, скорей бы под откос!…
Но я почему-то доехала. И ночной автобус с трёмя осенними пассажирами, который вёз меня сначала по чёрной степи, а дальше по глухим горным извивам, из Симферополя в Судак, почему-то не свалился в пропасть. Это было странно, нелогично, ненужно. Такая опёка судьбы. Пустые хлопоты…
Я сидела на заднем высоком сидении. Салон был залит голубоватым светом полной луны, которая неслась за автобусом бешеным галопом… А по салону бешеным галопом скакала красная лошадь на колёсиках… Подарок, который я везла судакскому племяннику Витюшке. Я отлавливала непоседливую лошадь, пристраивала её на соседнем сидении, но при очередном резком повороте она соскакивала с мягкого сидения и опять неслась вскачь по прямому пустому проходу…
В Судак я приехала глубокой ночью. Городской автобус уже не ходил. Не будучи в этом городе двенадцать лет, за которые мои родственники успели построить новый дом в другом месте, я поняла, что решительно не знаю, куда идти. Светила только луна… Три моих попутчика быстро растворились во тьме. Подхватив в одну руку чемоданчик, а в другую – красную лошадь, я отправилась на поиски улицы 14 апреля… Я, как следопыт, обшарила весь город. Периодически мне приходилось отбиваться красной лошадью от собак, – они, мелкие, но весьма визгливые и приставучие, носились мохнатыми компаниями по пустым улицам и заливались на полную луну…
Когда я нашла искомый домик, в нём уже все давно спали. В калитку меня не хотела впускать маленькая собачонка. Пришлось вести с ней долгие переговоры, задабривая её остатками дорожной провизии. Наконец, мы подружились, и она позволила мне войти во двор и приблизиться к крыльцу.
Дверь была заперта, и я долго и безуспешно звонила… стучала… звала сестру по имени… Я бы пересидела ночь здесь, на крылечке, но домик стоял на горке, и ночной ветер пробирал насквозь, даже куртка не спасала. Мне казалось, что долго я здесь не продержусь, и ветер сдует меня с крыльца и понесёт куда-то… ну, что ж, значит, пусть будет так. И когда я уже перестала звонить и стучать – дверь неожиданно отворилась, и вышла сестра.
– Ой, кто это здесь?! – вскрикнула она.
– Лёля, это я.
– Господи, откуда ты взялась?
– Приехала последним автобусом. Разве ты не получила мою телеграмму?
– Нет.
(Телеграмма придёт через два дня).
…Мы проговорили до утра, не зажигая на веранде огня. Светила полная луна…
Лёля была мне троюродной сестрой. Она приходилась двоюродной племянницей моему отчиму Фёдору. Таким образом, кровного родства у нас не было, но было какое-то иное, более значимое для меня родство. Лёля одно время жила в нашей семье. В то время мы с ней и сдружились. Но мы не виделись пять лет, и за эти годы каждая из нас прожила огромную жизнь. Когда-то мы рассталась девчонками, а встретились – старухами. По крайней мере, такими мы себе казались. Хотя мне было 22, а Леле – 26. В результате прожитой жизни, кроме смертельной усталости, у меня остался ворох стихов и вопрос: зачем жить дальше? У Лёли – была своя драма, в финале которой она осталась одна с сынишкой, которому было сейчас два года, и вопроса «зачем жить дальше» для неё не существовало. Точнее – существовал точный и определённый ответ, который посапывал в кроватке за стеной…
…Первую неделю, пока в доме доживали свой отпуск курортники, я обитала на веранде. По ночам было очень холодно. Веранду заливал синий, пронзительный свет полной луны… Можно было писать, или читать, не зажигая лампы. По ночам ветер налетал на дом с бешеной силой и, казалось, хотел оторвать веранду от дома и унести её прочь от города – в пустыню за Алчаком – в Капсельскую долину – к Меганому… Веранда скрипела, из последних сил цепляясь за дом… Я коченела под двумя одеялами. Свитер натягивала на ноги, на голову – одеяло. И всё равно всю ночь цокала от холода зубами. «Ну как, ты не мёрзнешь ночью?» – «Всё нормально», – говорила я, чтобы не расстраивать сестру.
А через неделю я перешла жить в дом. Наконец-то все уехали. Все дни я была одна, и это было блаженством. Лёля и её отец, Василий Иванович, с утра уходили на работу. Своего сына, Витюшку, Лёля по дороге на работу отводила в ясли. И можно было весь день молчать. Или – спать. Никому до меня никакого дела не было. И это – лучшее, что можно было желать в моём положении.
Я завтракала во дворе, за длинным столом под виноградными лозами. Стол заливало солнце, он сиял, пуская мне в глаза солнечные блики… на клеёнке были насыпаны красные и зелёные виноградные листья… Солнце отражалось в чашке с крепким чаем… Ярко белело яйцо на блюдце – мой простой завтрак, и скорлупа нежно просвечивала на солнце… И почему-то всё это ранило – яркость солнца, сияние длинного стола, рассчитанного человек на двадцать. За которым сидела я одна… Красота листьев, и чайных роз, и белого домика, и зелёной беседки, увитой краснеющим виноградом… – всё это резало глаза и сердце. Иногда от красоты очень больно. Бывают в жизни такие минуты.
Первую неделю, пока стояла жара, всё мучило нестерпимо: пышная южная зелень, яркие цветы, густые, терпкие запахи, такие любимые с детства, но сейчас – в не-жизни – понапрасну терзающие… Первую неделю я старалась не высовываться из дому. Сидела в нём, как улитка в панцире.
Улица 14 апреля. Домик на горке, приютивший меня. На заборе – голубой почтовый ящик. Где-то раз в три дня я вынимаю из него конверт с московским штемпелем. Очередное письмо от Гавра. Он, как неутомимый донор, переливает в меня свой оптимизм. И свою грусть. Зовущую грусть:
Мне без тебя невмочьмой милый клоун…Как осень, жёлт и пуст манеж души…
Он не провожал меня. Он был в это время в командировке в Таллинне. Меня провожала Наташа Дюшен. С ней мы бродили когда-то по Цветному бульвару, с ней бегали бессчётно раз на енгибаровские спектакли, с ней стреляли у входа в цирк лишний билетик, с ней ходили поступать в цирковое училище, и на енгибаровский творческий вечер в ЦДРИ вместе ходили (Наташин папа достал нам тогда жутко дефицитные билеты), с Наташей мы отправились когда-то к Рошалю (Наташина бабушка рекомендовала нас ему как своих двух внучек), с Наташей мы искали для меня клоунский образ, придумывали костюм, вся Наташина семья была вкручена в вихрь моего помешательства на цирке, моих идей фикс, и вот теперь Наташа оставалась в студии пантомимы у Гедрюса Мацкявичюса, а я уезжала неизвестно куда и зачем…