Я? - Петер Фламм
— Вот, это важнее всего. Я глупая истеричка, а теперь давай больше не будем об этом говорить, ладно?
Нет, больше не будем говорить. Но она бледна, губы смеются, беспрестанно говорит, шутит и начинает рассказывать что-то смешное, но я знаю, это не она, это только губы смеются, а глаза по-прежнему большие, серьезные и испуганные, а за белым лбом скрывается маленькая больная душа с тысячей кровоточащих ран.
Обед окончен, мы встали из-за стола, старая горничная уносит тарелки, мать, которая до сих пор только молча жевала или бормотала что нечленораздельное под нос, берет трость, ковыляет вокруг стола, виснет на моей руке, указывает, чуть ли не торжествуя, на дверь слева, я вопросительно смотрю на Грету, сладкая улыбка Мадонны на ее лице, щеки окрашивает нежный счастливый румянец:
— Он там лежит и спит, — она сияет, — теперь он может спокойно проснуться, ведь не каждый день к нему отцы возвращаются.
Господь, на кресте распятый, грехи мира искупающий: волна прибоя подхватила меня и уносит прочь, не отпускает, назад уже не вернуться, случившегося не отменить, берег исчезает из вида, вперед в открытое волнующееся море, без опоры — перед глазами у меня все пылает.
Маленькая комнатка вся в белом, розовые и голубые стены, белые покрывала, белая кисея, окна открыты, белые гардины с перьями ветер парусит внутрь, на желтой циновке играют круглые солнечные зайчики, полная тишина, я слышу собственное дыхание, женщины останавливаются рядом со мной, в углу кроватка, белое лакированное дерево, белые подушки, в три шага она подходит, низко наклоняется над бортиком, дерево прижимается к бедрам, платье задирается, я вижу ее черные туфли, белые чулки, округлые икры, туловище поднимается, словно враскачку, она глубоко вздыхает, в руках что-то шевелится, маленькие, смутно-сонные движения, потягивается, просыпается, набирает силу, сучит поднятыми ножками и сбрасывает одеяло. Нежное, крошечное тельце корчится у нее на руках, голое и розовое, отбивается ногами от света, от жизни и мира, маленькие кулачки сжаты до боли, глаза крепко зажмурены. Вот она рядом со мной, держит ребенка перед собой, как святыню, и вручает мне. Я лишь смотрю на него и не смею пошевелиться.
— Твой мальчик, — говорит она, — правда, он вылитый ты? Черные волосики и маленький круглый носик, я нашла в письменном столе твои детские фотографии, в коротких штанишках, милые, веселые портретики, видишь, он тоже смеется, и крошечные ручки хватают тебя за палец, да-да-да, папа вернулся, папа, скажи-ка “па-па, па-па”, видишь, он уже округляет ротик, па-па, вот, слышишь, его первое слово, сколько раз я ему повторяла его, и теперь он понял, именно сегодня впервые сказал, па-па, па-па, ты моя радость, золотце мое маленькое!
Вдруг за дверью возня, глухое рычание и рысканье, ручка дважды неловко щелкает, и вот собака в комнате, в два больших, неистовых прыжка бросается на меня, передними лапами тянется к ребенку, я чуть не роняю его, в последний момент Грета выхватывает его у меня из рук, ярость пса утихает, большими красными угольками он смотрит на меня, с бессмысленным лаем снова прыгает через комнату к женщине, скулит и трется о ее колено, кротко виляет хвостом, красный длинный язык высунут из пасти, пес поворачивает лохматую голову, смотрит на нее, словно попрошайка, встает на задние лапы, к ее руке, судорожно прижимающей ребенка, и не дыша лижет ручки, ножки и голое тело ребенка.
— Ты что, взбесился, Нерон? Что на тебя нашло? Он же чуть не упал!
— Уберите животное, — сдавленно говорю я, — не могу его видеть, — и иду к двери, обратно в свою комнату.
Мне очень плохо. Пес вывел меня из себя. Я ненавижу его. Он будет преследовать меня во сне. Он как человек. Но что ему надо? Как все это связано с собакой? Смешно. Я все это лишь воображаю. Нервы ни к черту. Проклятая война. Но ведь теперь все хорошо, у меня есть дом, есть… жена, есть… ребенок, почему бы и нет, я всего этого не хотел, это все ненарочно, взяв паспорт, я лишь хотел выбраться из грязи, я же хочу начать новую жизнь, я не пролетарий, теперь я достойный господин, ведь это я и есть, я же никого не обманываю, она может быть вполне довольна мной, иначе у нее никого бы не было, ребенок сказал бы “папа” в пустоту, как он улыбался, маленькие красные ножки, да какое мне дело до этой собаки, пусть следит за собой, больше я ничего не упущу, теперь я здесь и буду защищать это хоть зубами, моего ребенка, мою жену — Грету! Это ужасно! Я обманываю ее, я никогда еще не видел такую женщину, я обманываю ее собой, это просто кошмар, но я же люблю ее, я же люблю ее, так быстро получается, это что-то новое, когда я думаю о ней, что-то вот здесь в груди и болит, ее волосы, ее губы, ее глаза, когда она смотрит, как она склонилась над ребенком, что же я делаю, что же я делаю?
Стучат. Это она. Как я мог вот так уйти от нее, закрыться в комнате. Так поступает пролетарий, но не культурный человек. Почему я робею открыть дверь? Потому что люблю ее? Я вор? Я схожу с ума!
— Прости меня, — говорит она. — Эта глупая собака! Но откуда мне было знать. Наверное, тебе и впрямь лучше еще какое-то время полежать здесь одному и отдохнуть, пока ты не привык к людям… Тебе нужен покой, но разреши мне хотя бы побыть с тобой, ты закроешь глаза, я буду сидеть тихо и просто смотреть на тебя, хотя бы только смотреть, ладно?
— Положи мне руку на лоб, — говорю я очень тихо и закрываю глаза.
— Да, вот так хорошо, теперь ты мой второй ребенок! И я тебя никогда, никогда больше отпущу!
Сколько я так лежу? Ее ладонь у меня на лбу, всегда ее ладонь! Я ее ребенок, я в убежище, буря принесла меня под эти руки, все хорошо.
Я сплю? Хочется говорить, если бы я только мог говорить, все рассказать этой ладони, что покоится на моем горячем лице, тонкой,