Подарок от Гумбольдта - Сол Беллоу
Недавно я навестил на Кони-Айленде его дядю Вольдемара. Старый лошадник жил в доме для престарелых.
– Копы обчистили Гумбольдта, – сказал он. – Взяли деньги, часы, даже вечное перо. Стихи он только пером писал, а не шариковой.
– Вы уверены, что у него были деньги?
– А как же! Без сотни в кармане из дома не выходил. Сам знаешь, как он насчет денег. Жалко малого. Как мне его не хватает!
Я чувствовал то же, что и Вольдемар. Смерть Гумбольдта тронула меня больше, чем мысль о собственной смерти. Он заслужил, чтобы его оплакивали, недаром приобрел значительный вес в обществе; Гумбольдт отразил самые важные, самые серьезные человеческие чувства. Таких, как он, не забывают. Но для чего он был создан?
Сравнительно недавно, прошлой весной, я поймал себя на том, что думаю об этом в странной связи. Мы с Ренатой сидели в вагоне поезда, путешествовали по Франции. Путешествие было таким же, как большинство путешествий вообще. У меня не было ни цели, ни желания ехать. Рената любовалась пробегавшим пейзажем.
– Красиво, правда? – спросила она.
Я выглянул в окно. Рената была права: красиво. Но я множество раз видел Красоту и закрыл глаза. Не принимаю штукарских идолов Видимости. Как и всех остальных, меня приучили любоваться ими, и мне обрыдла их тирания. Я даже подумал: не те нынче покровы Красоты, не те. Да и те кончаются. Как кончается бумажное полотенце на ролике в мужской уборной в мексиканском захолустье. Я размышлял над могуществом коллективных абстракций и всем таком. Мы мечтаем о светлой большой любви, а нам подсовывают раскрашенных пустотелых идолов. Мир бездушных категорий ждет, когда в нем возродится жизнь. Гумбольдт должен был стать инструментом этого возрождения. Это предназначение, эта миссия отражалась в его лице. Он был надеждой новой Красоты, ее обещанием, ее тайной.
Между прочим, в США такие люди выглядят чужаками.
Рената не случайно обратила мое внимание на Красоту. Она кровно заинтересована в ней, прочно к ней привязана.
По лицу Гумбольдта было видно: он хорошо понимает, что надо делать. Вместе с тем не оставляло сомнений: он не готов это делать. Он тоже обращал мое внимание на красивые пейзажи. В конце сороковых они с Кэтлин поженились и переехали из Гринвич-Виллиджа в сельский уголок в Нью-Джерси. Когда я навестил их, голова его была полна одним: земля-кормилица, деревья, трава, цветы, апельсины. Рай, Атлантида, Радамант. Он говорил о Блейке в Фелфеме, о мильтоновском «Рае» и клял города. Город – вшивая выдумка. Чтобы уловить нить растянутых рассуждений Гумбольдта, надо знать его опорные тексты – платоновский «Тимей», Пруст в Комбре, Вергилий о земледелии. Марвел о садоводстве, карибские стихи Уоллеса Стивена. Одна из причин нашей близости с Гумбольдтом состояла в том, что я был готов пройти весь курс.
Гумбольдт и Кэтлин обосновались в сельском доме.
Несколько раз в неделю он приезжал в город по творческим делам. Он был в зените славы, но отнюдь не в расцвете сил. Ему удалось заполучить несколько синекур. Я знал о четырех, но их, наверное, было больше. Мне, привыкшему жить на пятнадцать долларов в неделю, трудно было оценить его потребности и возможности. Гумбольдт не распространялся о своих гонорарах, хотя и намекал на крупные суммы. Теперь он вознамерился занять в Принстонском университете место профессора Мартина Сьюэла, который по Фулбрайтовской путевке ехал в Дамаск читать лекции о Генри Джеймсе. Заменить профессора должен был его друг Гумбольдт. По штату профессору полагался ассистент, и Гумбольдт рекомендовал меня. Пользуясь послевоенным культурным бумом, я килограммами рецензировал книги для «Нью рипаблик» и «Таймс».
– Сьюэл читал твои рецензушки. Говорит, неплохо, – сказал Гумбольдт. – Ты с виду славный, безотказный. Глазищи как у инженю – наивные, лучезарные. И вести себя умеешь, даром что со Среднего Запада. Старик хочет посмотреть тебя.
– Посмотреть? Сейчас? Да он же лыка не вяжет.
– Я и говорю, с виду инженю, простак. Недотрога, пока не заденешь. Ладно, нечего целку строить. Покажешься, не велика фигура. Все равно это пустая формальность. Дело на мази.
«Инженю» – одно из излюбленных бранных словечек Гумбольдта. Проглотивший массу книг по психологии, он видел меня насквозь. Моя мнимая мечтательность, моя, так сказать, «нездешность» могли обмануть кого угодно, только не его. Он с ходу распознавал упорство и тщеславие, он знал, что такое агрессивность и смерть. Темы его разговоров не ведали границ. Мы ехали к нему в его потрепанном «бьюике», мимо проносились поля, и он распространялся о «звездной» болезни Наполеона, о Жюльене Сореле, о бальзаковском jeune ambitieux[2], о Марксовом портрете Луи Бонапарта, о всемирно-историческом индивидууме Гегеля. Гумбольдт особенно напирал на всемирно-исторический индивидуум, таинственную интерпретацию абсолютного духа, вождя, возложившего на человечество задачу уяснить его цель, и т. д. и т. п. Об этих вещах в Деревне говорили многие и много, но неуемная энергия Гумбольдта, его изобретательность и страсть к усложнению сообщали его толкованиям финнегановское двусмыслие, умолчание и намеки.
– У нас в Америке гегелевский индивидуум придет, вероятнее всего, слева, – сказал он. – Возможно, он будет родом из Аплтона в Висконсине, как Гарри Гудини или Чарли Ситрин.
– Меня-то зачем приплетать? Так можно до чего угодно договориться.
В ту пору Гумбольдт начал беспокоить меня. Однажды, когда мы с моей подругой Демми Вонгель гостили у него, он ляпнул за обедом:
– Смотри, ты не очень-то с Чарли, держи ухо востро. Я хорошо знаю таких женщин, как ты. Они слишком доверяют мужикам. А Чарли – сущий дьявол, берегись его!
Тут же ужаснувшись собственным словам, он отвалился от стола и выбежал из дома. Мы слушали, как Гумбольдт поддает ногой камешки на темной деревенской дороге, и долго молчали. Потом Кэтлин сказала:
– Его постоянное иронизирование неприятно, я знаю, Чарли. Что-то засело ему в голову. Считает, что у тебя какая-то особая тайная миссия, а таким людям нельзя вполне доверять. Но в этом нет ничего личного. И Демми он любит, правда, думает, что оберегает ее. Ты ведь не обиделся, нет?
– Обиделся? Он слишком фантазер, чтобы обижаться на него. Особенно в роли защитника женщин.
Что до Демми, ее, судя по всему, ситуация просто забавляла, хотя на ее месте любая молодая женщина проявила бы озабоченность. Правда, позже она спросила, как бы между прочим:
– О какой миссии