Милорад Павич - Русская борзая (сборник)
Прошло время с тех пор, как я услышал этот рассказ, ветры били и мыли мои кости, но я так и не захотел выучить, помимо своей, остальные три партии квартета. Мне казалось, что рассказ Язаковича слишком сложен. Я не верил ему, как не верим мы в то, что те, кто не чихает на Страстной неделе, вскоре умрут. Я играл в квартете на виолончели, отбивая такт ногой, и таким образом улавливал музыкальные законы в математическую сеть. Разумеется, все прошло удачно, я отыграл свою партию на открытом уроке, сдал экзамен, словно завел часы и захлопнул крышку, и навсегда бросил музыку, повернув в левую сторону вместо правой.
«Музыка – не то, что нужно постоянно, как, например, вода, – думал я, упражняясь в своем новом ремесле. – Музыка в жизни была и прошла, и человек может насытиться ею раз и навсегда».
Лишь изредка, в сильную жару, когда гуталин тает и течет по обуви, а тело в пропотевшей одежде ощущает одни только пуговицы, мне казалось, что музыка возвращается в мою жизнь. Сам я вернулся к ней только однажды. В 1934 году умер наш учитель Шевчик, и ученики давали по всей Европе концерты в его память. Я пребывал тогда в середине пути, ни начало, ни конец не были видны, выяснилось, что я ужасно боюсь рассветов и предпочитаю рестораны, где завтракают, ресторанам, где ужинают. Меня мучила бессонница. Я ловил мух, захлопывая книги, и между страниц находил множество своих раздавленных и засохших жертв. Тем не менее, получив известие о смерти учителя, я отложил свои обычные дела, приехал в Прагу и отправился на первый же концерт, который был объявлен. Играл кто-то из учеников Шевчика, имени которого я не помнил.
Это был скрипичный концерт. У маэстро были прямые волосы, такие же черные, как вороной волос его смычка. Первая часть была медленная – настолько медленная, что казалось, будто можно отдохнуть, наблюдая, как книга падает со стола, поскольку следишь за падением каждой ее страницы в отдельности. Вторая часть была легкая и широкая, будто листья навсегда встречаются со своими тенями; каденция была буйная, и артист, играя уже без сопровождения, сбросил маску, а я подумал: если этот заплачет в июле, слышно будет и в августе. Наконец последовал головокружительный финал того, кто может спать в трех разных темпах и чьи сны обладают то огромной силой, то невероятной и ранимой быстротой… Передо мной был не Орфей, музыке которого подчинились звери, камни, руда, деревья, огонь и смола, шум ветра в раковине и внутренности животных. Был кто-то более могущественный – и он заставил всех отозваться, заговорить в его инструменте, как будто это был жертвенный алтарь, где в жертву музыке были принесены не только они со своей утробой и костями, но и рука, приносящая жертву… И тут я вспомнил Манасию Язаковича и его рассказы.
Сказать откровенно, я никогда бы не признал Манасию Язаковича под черным париком скрипача, которого я слушал. Это он узнал меня среди множества людей, пришедших на его выступление. После концерта меня отыскали и привели к нему. Он играл под чужим именем и под чужими волосами, но то, что я увидел, ничуть не напоминало его некогда красивое лицо. Один глаз закатился куда-то вверх, другой не знал, где первый, но глаза эти моргали все так же, как прежде: левый два раза, правый за это же время – один. Мы направились по улице, устланной в этот вечер соломой (чтобы транспорт не мешал слушателям в зале), и зашли, как когда-то, выпить пива.
– Ты мне нужен, – сказал он, едва усевшись, и я заметил, что ногти у него больше не покрыты лаком.
– Ты ведь знаешь, я больше не играю.
– Знаю. Именно поэтому. Мне нужна твоя теперешняя профессия, а не тогдашняя.
Я удивился и вздрогнул от этих слов. После того, как я обещал свои профессиональные услуги, он рассказал, что его мучит. И я с волнением понял, что он вот уже годы разыскивает партитуру квартета совершенно нового вида. Этот новый квартет и его поиски уносили Манасию в неизвестность и полностью и навсегда разлучали с музыкой. Ибо о музыке здесь и речи не было, только о поисках. Подогнув под себя левую ногу, я слушал исповедь, которую можно было бы назвать:
Повесть о брате и сестреТы знаешь, что у меня была сестра, как знаешь и то, что в старой части Праги есть узкие и глубокие улицы. Мы с сестрой снимали на одной из таких улиц квартиру с балконом и чердаком, куда можно было попасть по деревянной лестнице, прикрепленной к потолку цепью. Сестра ставила на балкон горшок с олеандром, привезенным из нашего родительского дома, а напротив него в своей комнате – зеркало, так, чтобы видеть цветок, когда она причесывается. Как-то утром она заметила, что в ее зеркале причесывается молодой человек, который жил на том же этаже в доме напротив. Его окно было так близко от нашего балкона, что он видел себя в зеркале, не покидая своей комнаты. Зажженная спичка долетала от него к нам, и мы стали по вечерам, смеясь, прикуривать трубки друг у друга.
– Не забывайте, что от одной спички никогда нельзя зажигать ни вторую свечу, ни третью трубку! – весело говорил наш новый знакомый.
Между юношей, которого звали Ян Кобала, и моей сестрой началось нечто, что я не могу назвать иначе, как обнюхивание. Однако время никогда не стоит на одной ноге. События развивались. Каждый вечер он зажигал свет, когда она гасила. Я сидел на балконе, курил трубку, иногда приподнимал шляпу и собирал дым в нее. И смотрел, как по другую сторону улицы Ян Кобала стаскивает сапоги, швыряет один в один угол комнаты, другой – в другой, как он пьет из бутылки, держа ее только зубами, как лежит, ест куриную ножку, бросает кость и попадает прямо в сапог в углу. Затем снимает рубашку, и в эту минуту дверь потихоньку открывается и в комнату проскальзывает лунный свет, а в лунном свете моя сестра. Уставившись в пространство, будто ничего не видя, она подходит к нему, склоняется, и он начинает языком расстегивать пуговицы на ее блузке. Тут она бросает взгляд на наш балкон, плюет на свечу и, хлестнув темноту волосами, обходит кровать и его на кровати и медленно, как падающий снег, опускается на свою добычу…
Моя шляпа и волосы полны дыма, иногда я поднимаюсь и иду в консерваторию заниматься или в кабак, липкий от пива, но во мне что-то кипит, и я чувствую, что моя борода растет быстрее через родинки, чем вокруг них, понимаю, что мне придется измениться. И я действительно начинаю меняться и каждый день занимаюсь этим.
Однажды после обеда сестра появляется с глазами, похожими на перезрелые фрукты, и руками, забытыми в муфте еще на улице. Ян Кобала больше не открывает ей дверь. У него теперь другая любовь. Сестра ничего не говорит, я сижу как обычно, курю и жду. Наступает время, когда она гасит свет в своей комнате, а он зажигает в своей. Я смотрю с балкона, как он стаскивает сапоги, отбрасывает ремень, как пьет из бутылки, держа ее только зубами, как ест в постели, и у меня бегают по спине мурашки, встают дыбом волоски вдоль позвоночника и шуршит рубашка. Я гашу трубку пальцем, так что запахло паленым мясом. Тихо встаю, спускаюсь на улицу, перехожу ее и поднимаюсь в квартиру Кобалы. Открываю дверь, в комнату входит лунный свет, а в лунном свете вхожу я. Я смотрю на него, будто ничего не вижу, подхожу к нему, склоняюсь, и он начинает языком расстегивать пуговицы на моих брюках. Я бросаю взгляд на наш балкон, плюю на свечу и ложусь с Кобалой. Потому что теперь вместо сестры он каждый вечер ждет меня.
Однажды она встает рано, заваривает чай из олеандра, добавляет побольше рома с сахаром и пьет его. Только когда чай выпит, я понимаю, в чем дело, но ее уже не спасти. Полубезумный, я умоляю открыть мне, кто заставил ее шагнуть за последнюю черту, но она умирает, так и не ответив, знала ли она о нашей с Яном связи. С тех пор я ношу карманные часы, остановленные на времени ее смерти, и каждый день жду, когда минует этот страшный момент. Чей поступок, Яна или мой, какая из двух измен толкнула ее на самоубийство, стало для меня вопросом жизни и смерти. И никакой возможности выяснить это.
Естественно, моя дружба с Яном немедленно оборвалась. Я сбежал оттуда, спотыкаясь о собственную тень, изменил имя и волосы, стал играть на цыганских свадьбах, причащаться уксусом и хреном, и единственное, что меня успокаивает, это решение тригонометрических задачек. То и дело мне приходит на ум поговорка о четырех глазах, и я вновь и вновь пытаюсь понять ее. Глубину зеленых глаз сестры я высчитывал бесчисленное множество раз, это волшебное число я знаю наизусть и повторяю его по ночам. Будущего у меня нет – думал я и искал невозможного. Я начал измерять глубину глазного дна у людей, которых встречал, в надежде, что произойдет чудо, что появятся глаза ее цвета и глубины и я смогу на свой вопрос получить ответ, который сестра мне никогда уже не даст.
Я был в Кракове и играл там, когда мне на глаза попался господин по имени д-р Альфред Вежбицкий. Мы познакомились, он пригласил меня играть в своем доме, я имел возможность произвести кое-какие наблюдения и сделал вывод, что с ним нужно быть очень осмотрительным. Глаза доктора имели ту самую глубину и тот самый цвет, что и глаза моей сестры. От него можно было ждать ответа на вопрос, заданный ей, и оценку моего поступка с Яном Кобалой. Я долго наблюдал за Вежбицким, сердечным и милым человеком, молчаливым, как книга, и застегнутым до самого горла, но ничего особенного не произошло. Он сцеплял ногти на одной руке с ногтями на другой и вежливо молчал. Когда умер наш учитель Шевчик, я ненадолго вернулся в Прагу, чтобы отдать дань его памяти, ибо знаю, что другого случая для этого не будет. Сейчас я опять возвращаюсь в Польшу, где мне заказан концерт в имении одного родственника доктора близ Варшавы. Поскольку мне необходимы твои услуги, я прошу и тебя отправиться в дорогу, которая вполне могла бы быть и приятной, если бы ты ехал не со мной…