Пер Энквист - Низверженный ангел
Импресарио отвели к Пинону.
Пинона поместили в небольшом расширении одного из рудничных штреков. Его щедро снабжали и пищей, и водой, но держали на привязи. Он лежал на нарах, застеленных соломой и кусками кожи. Испражнения убирали ежедневно.
Очевидно, импресарио провел удачные переговоры с начальством, чередуя угрозы со взятками. Самого Пинона, естественно, о его желании не спросили. Только спустя пару лет кто-то поинтересовался у него, не испытал ли он счастья, когда его освободили. Ответ был кратким:
Мария этого хотела.
Но это произошло намного позднее, в тот период, когда он стал называть ее по имени и окружающие поняли, что она существует как человек.
Он почти не говорил о времени, проведенном в руднике.
Об одной детали упомянул: он обернул ее тряпкой, чтобы защитить. От чего защитить, так и осталось невыясненным. Может, от грязи, может - от взглядов. Время, проведенное в руднике, он называл несчастливым. Он сидел на соломе, на ногах - цепь, Мария замотана в тряпку, они с Марией не ладили. Это ужасно, что они не ладили. Они думали друг о друге без приязни, скорее с неприязнью. Бывало, что, сидя там, в темноте, он испытывал к ней ненависть. Только когда внешние обстоятельства в какой-то степени изменились и они вышли из рудника, их любовь расцвела. Первые ростки этой любви появились в марте 1922 года, и с тех пор она становилась все крепче.
Под конец можно было говорить о незыблемой любви, за одним-единственным исключением.
В разговорах с Хелен Портич, сестрой милосердия, которая ухаживала за ним в последний год его жизни, он представлял дело приблизительно так. Он говорил короткими фразами, чуть ли не смущенно, о времени в руднике, а об отношении к нему Марии (когда они сидели в темноте, в неволе) сказал, что никогда по-настоящему не понимал, чего она хочет. Знал лишь, что она им недовольна. У него в голове день и ночь словно звучал протяжный стон, своего рода тихий, бесконечный, жалобный крик.
Поэтому их отношения нельзя было назвать хорошими.
Он имел в виду, что по-другому и быть не могло.
Разве мог он любить этот протяжный, полный отчаяния, жалобный крик. Это было невыносимо. Нет, о любви и речи не шло.
Ее голова была меньше, чем его.
Их вывели из рудника ночью, альбатрос исчез. Импресарио поместил их в гостиницу и принялся их отмывать. За один раз это сделать не удалось, грязь просто въелась в кожу, но Шайдлер заплатил парикмахеру, и тот постриг их и несколько раз выкупал, и с каждым купанием их кожа становилась все светлее; медленно, почти таинственно, как проступает в проявочной ванночке фотография, проступили их лица.
На следующий день они отправились на север, и тогда-то Паскаль Пинон впервые увидел свою жену в зеркале.
Он увидел ее в первый раз. Потом он будет часто видеть ее. Потом ему будет доставлять удовольствие смотреть на нее.
Потом он придет к выводу, что она красивая.
Сейчас в зеркале он увидел ее лицо с раскосыми, прекрасными глазами, высокими скулами и тонким носом. Все, что ему казалось отвратительным в нем самом, нравилось ему в ней. Когда они жили в руднике, он стыдился ее - он понимал, что это из-за нее они были не как все, поэтому и стыдился. Он же не знал тогда, что она красивая. В то время он ведь мог только погладить ее ладонью, он поднимал руку и проводил ею по лицу Марии, и ничего, к чему он прикасался, не указывало на то, что у нее красивые, раскосые глаза, скулы высокие, как свод, нос тонкий, ноздри трепещущие, а рот изящный; он проводил по ее лицу ладонью и думал, будто она безобразна. Он видел по глазам горняков, когда те подходили к ним со своими лампочками и срывали с нее повязку, что она безобразна. Иначе откуда бы в их глазах был этот ужас. Поэтому-то он и старался закрывать ее. Теперь же, после того как импресарио проявил их лица из тьмы, теперь, когда он постриг их и под конец протянул им зеркало, теперь он решил, что она красивая.
Самыми живыми были глаза: они постоянно моргали, иногда беспокойно, иногда печально и неспешно. Видно было, как они следят за всем, двигаются из стороны в сторону: стоило кому-нибудь неожиданно войти в комнату, веки вздрагивали, взгляд метался и успокаивался лишь спустя несколько секунд. Порой глаза моргали более нетерпеливо, словно бы она движением глаз пыталась привлечь внимание окружающих или хотела что-то сказать.
Или, когда он, стоя перед зеркалом, молча разглядывал ее, хотела запретить ему смотреть на нее.
Она была похожа на пойманную лань с глазами, которые моргают то ли от страха, то ли от беспомощности; то, что глаза пытались что-то сказать, со временем поняли все, но вот что именно - этого понять было невозможно.
Лишь один человек имел ключ к этой тайне: Паскаль. Он один.
Октябрь; письмо от К. Опять о мальчике.
Восемь раз он предпринимал попытки покончить с собой, прежде чем ему наконец удалось это. Как будто он протягивал им эти самоубийства не для того, чтобы его спасли, что было бы привычно, нет, он делал предложение. Все попытки были неуклюжими, иногда просто смешными. Первый раз он использовал свои часы, браслет от них, вернее, стальной штифтик, которым браслет крепится к корпусу, и им мальчик попытался продырявить вену. Он ковырял и ковырял этим тупым штифтом и в конце концов сделал крошечную дырку, из которой кровь сочилась по каплям; смешная попытка.
Помню старый фильм про американского солдата, тяжело раненного во время Первой мировой войны: выстрелом ему размозжило лицо, а тело парализовало. Он не мог говорить, не мог двигаться, вообще ничего не мог: строго говоря, функционировал только мозг.
В больнице считали, что ощущения у него полностью отсутствуют. Тем не менее в нем поддерживали жизнь в чисто экспериментальных целях. Но одна сестра милосердия заинтересовалась этим живым трупом, и через год с огромным трудом ей удалось создать некий код, который открывал возможность общения с ним, что-то вроде подергивания мочки уха или сигнальной системы дыхания. Забыл.
Втайне эта сестра наладила связь с тем, кого уже не считали человеком: тайное общение между человеком и не человеком. В конце концов она получила от него первую, очень короткую весточку.
Очень короткую, всего два слова: Убей меня.
Самое краткое известное мне определение того, что значит быть человеком: право желать смерти. Своего рода граница?
Иногда ее глаза наполнялись слезами.
Никто не знает, плакала ли она в руднике до того, как их освободили. Сам Паскаль ведь не хотел говорить об этом времени, по крайней мере всерьез. Первый раз ее увидели плачущей летом 1926 года, когда в их семейной жизни произошел кризис. Второй раз это случилось, когда он умер.
А так она обычно не плакала.
Всю свою жизнь она была пленницей его головы, долго считалось, что она немая. Пинон так не думал, и именно он заставил всех понять. Так же медленно, как импресарио той весенней ночью 1922 года в гостиничной ванне проявил ее человеческую сущность, так же медленно дошло до окружающих, что она не немая.
Она шевелила губами, но что пыталась сказать, никто истолковать не мог. У нее был изящный, красиво очерченный рот, она часто шевелила губами. Иногда улыбалась. Никто не понимал. То, что пытались сказать ее губы, было недоступно пониманию. Звуков возникнуть не могло - у нее не было ни легких, ни горла, ни голосовых связок. Зато был язык и целый ряд маленьких, размером с рисовое зерно, и на удивление белоснежных, красивых зубов.
Те, кто наблюдал за ней, нередко задавались вопросом, действительно ли она пыталась подражать движению губ, речи или словам окружающих, не занималась ли упорно созданием собственного кода, который помог бы ей наладить контакт с миром; порой губы ее шевелились чуть ли не с отчаянием, словно бы она впадала в уныние или бешенство оттого, что они не понимали ее кода. Но Паскаль на вопросы о том, что она, по его мнению, старается сказать, становился неприступным или возмущался; особенно в первый год работы в шапито он напрочь отказывался отвечать, когда его просили каким-либо образом передать ее сообщения.
Он уходил прочь прямо-таки с искаженным от гнева лицом, он отказывался говорить, есть, участвовать в представлениях; и тогда его приходилось умасливать, беседовать с ним на нейтральные темы, делать вид, будто Марии не существует вовсе; и в конце концов он возвращался, принимал участие в представлениях, и все было как прежде.
Впервые он намекнул на то, что ему известно, что она пытается сказать, одним вечером, когда внезапно произнес:
- Сейчас она поет злобную песню.
Впервые он намекнул на то, что, кроме языка, существуют и другие возможности. Никто не мог расшифровать движения ее губ, в том числе и Паскаль, но, похоже, между ними сложились иного рода отношения, язык, не нуждавшийся в словах. По его выражению, она ему "пела". Вполне возможно, это была песня или, скорее, бессловесные обрывки мелодий, которые поддавались толкованию.