Знамена над штыками - Иван Петрович Шамякин
— С Залонским? — очнулся Филипп Григорьевич. — Была одна встреча. Через два года, в девятнадцатом. Мы гнали Деникина. Комиссар бригады Голодушка вызвал меня в штаб и показал документ, захваченный у белых. Начальник контрразведки деникинской дивизии Ягашин писал командиру дивизии полковнику Залонскому, что в Купянске, который они вынуждены оставить под натиском красных, в тюрьме сидят сорок два человека, подозреваемых — только подозреваемых! — в сочувствии Советам. Ягашин спрашивал, что делать с арестованными. Через всю бумагу растеклось кровью — писано красным карандашом — страшное слово: «Расстрелять!» И подпись: «Вс. Залонский». Знакомая подпись. Мы, красноармейцы, уже знали об этом расстреле. У меня потемнело в глазах от гнева. Рука сама потянулась к сабле. Я был командиром эскадрона. Попросил комиссара разрешить выйти в тыл белых, поискать в придонских степях штаб дивизии. Не разрешил Иван Свиридович. Сказал, что не может рисковать лучшим эскадроном из-за головы одного деникинского полковника.
Долго еще перед моими глазами, в седле и на привалах, колыхалось это страшное кровавое слово, написанное рукой человека, которого я когда-то любил и считал другом солдат и бедных людей.
Больше о Залонском я не слышал. Да и стоило ли разузнавать о судьбе человека, который пошел против народа?
Бронепоезд «Товарищ Ленин»
(повесть)
Перевод М. Горбачева
Впервые я услышал об этом событии спустя лет десять после того, как оно произошло. Мне тогда было лет семь-восемь. Услышал от матери. Женщина она была неграмотная (потом уже, когда начал ходить в школу, я научил ее читать и расписываться). Представление обо всем, что происходило даже в ее родной деревне, имела такое же примитивное, как мы, дети. Но ее собственная душевная рана — боль от утраты брата — была еще свежа, и мать рассказывала все так, что нас с братом Павлом это сильно волновало. Запомнилось на всю жизнь, как мы, особенно в зимние вечера, чаще всего просили: «Мама, расскажи, как германцы наступали».
По-видимому, у нас в детских сердцах уже зародилась деликатность, и мы не просили: «Расскажи, как убили дядю», хотя лично я, затаив дыхание, ждал именно этого эпизода — как убили командира отряда Андрея Калинина, маминого брата.
Мое детство проходило в лесу. От лесничества до ближайшей деревни было километра три, и в короткие зимние дни, когда снега заметали дороги, мы порой по неделе не видели людей. Крестьяне из окрестных деревень в такие дни неохотно наведывались к леснику. Но именно зимой в метельную пору, когда быстро заметало снегом следы и пни, лесник не имел права сидеть дома, не мог спать или рассказывать детям сказки. Лес тогда воровали безбожно. В те времена жили еще единолично, почти каждый хозяин имел коня и каждый оставался верен старому завету: «Кто в лесу не вор, тот во дворе не хозяин».
Отец мой честно берег лес. Как только наступала ночь, холодная, вьюжная, он вскидывал на плечо ружье, становился на широкие охотничьи лыжи — и в обход, порой до рассвета, а иногда на сутки и на двое; нередко утром по следу шел в деревню, находил срубленные деревья, составлял акты.
Мы оставались с матерью. Лес подступал к избе под самые окна, смешанный — березы, сосны, дубы, и в ветреную ночь он не просто шумел — стонал, гудел, свистел и трещал. Было жутко даже нам, привычным к такому одиночеству. Мать боялась, наверно, больше, чем мы, малыши, так как бывали случаи, когда порубщики мстили лесникам. К тому же отца уже однажды подстрелили. И он пальнул в порубщика. Было чего бояться.
Мать странно отпугивала воображаемых врагов: брала запасное ружье (в хате их всегда было два), выходила на крыльцо и стреляла в воздух. Потом долго лаял потревоженный Мурза. Изредка, когда отец бывал недалеко, он отзывался на выстрел — трубил в рог или стрелял. Тогда мать возвращалась успокоенная, забиралась к нам за печь… Да, не на печь, а за печь, так как дома лесников в лесах, принадлежавших до революции князю Паскевичу, построены были на один лад: печь складывалась не в углу, как в деревенских хатах, а у стены на середине, и за ней устраивались уютные закутки и убежища; заберешься туда, отгородишься каким-нибудь одеялом, чтоб не видеть черные окна, и чувствуешь себя как в крепости — тепло, коптилка мигает, по стене от ее копоти ползет смешная куделька тени.
Наступала единственная вечерняя радость — мамины рассказы. Сказок знала она немного и рассказывала их неумело — не запомнились мне ее сказки. А вот про обычные житейские события, особенно о том, что сама видела, мать умела рассказать так, что мы слушали как самую дивную сказку и надолго запоминали. Но самое сильное впечатление на мое детское воображение производил рассказ о наступлении немцев и о смерти дяди Андрея.
Если пересказывать коротко, с сохранением маминого понимания тех событий, то выглядело это так.
Когда в Корме узнали, что в Питере, в Москве, в Гомеле рабочие прогнали буржуев и панов, то кормянцы ходили по селу с красными флагами и пели песни. Заводилой был Андрей, мамин брат. Он ходил и в Добруш и в Носовичи.
А потом готовились к первым выборам, где все должны были отдать свои голоса — кто за какой список хочет. Женщин, таких, как моя мать, выборы эти пугали. Но дядя Андрей и другие мужчины ходили по хатам и разъясняли, за какой список надо голосовать. Мать помнила, что она и вся их семья голосовали за номер девятый.
И вдруг взволновались люди — немцы наступают. Было это как раз на рождество. Сначала назывались города, занятые немцами, о каких мать до того не слышала и не помнила их названий: для старух и женщин ее возраста города те были словно на краю света. А мужики, бывалые солдаты, говорили, что бои идут недалеко. И люди стали собираться в отряды, чтоб сдержать натиск немцев. Командиром избрали Андрея Калинина. Он поехал в Гомель и привез три повозки винтовок. Раздали их молодым мужчинам. Такие же отряды были созданы в Крупцах, Переросте, в Огородне, в Кузьминичах. Раза два отряды собирались вместе, проводили ученье. По Корме шло целое войско в кожухах, в свитках, валенках и лаптях. Люди верили, что такое войско остановит проклятых немцев, которым своей земли мало — чужой захотели.
Когда в