Кащеева цепь - Михаил Михайлович Пришвин
– Ты уже связан с нами? – спросил он.
– Я взял работу: буду переводить Бебеля «Женщина и социализм».
– Да, это очень нужно таким, как я: очень хочу прочесть и не знаю немецкого. Тебе эту книгу Данилыч дал?
Алпатов схватил, что слово «Данилыч», может быть, лишнее было у Голофеева и сказалось потому, что у него болела голова. Алпатов сделал вид, что не расслышал. Голофеев спохватился и спросил:
– Бебеля ты где достал?
– Какой ты чудак, Афанасий, – сказал Алпатов, – как будто не знаешь конспиративной азбуки – ведь это совсем неважно, где достал я Бебеля.
– Вижу, ты не новичок. Это правда. У меня ужасно голова болит. А где ты по-немецки научился?
– Сам научился, читал книги со словарем и привык..
– И по-французски можешь?
– Тоже научился по Туссену, самоучителю. С тех пор как меня выгнали из гимназии, я все чему-нибудь учусь сам, как будто догоняю и не могу догнать, и все мне кажется, что я невежда.
– Вот и я тоже такой, – с живостью сказал Голофеев. – Только мне еще хуже: у меня три службы, я ночью учусь, и оттого, должно быть, постоянно голова болит.
Нотариус позвал письмоводителя. Голофеев простился… Алпатову стало, будто он себе еще брата нашел.
«И сколько их еще будет здесь, и в другой город приеду – там, и за границей, наверно, то же самое… А кто это Дани-лыч?»
Алпатов шел по улице, на которой не было никаких памятников пережитого людьми, и настоящее, такое сонное, ничем не намекало на будущее, и потому он витал, не обращая никакого внимания на жизнь возле себя. Но какие-то глаза нездешнего мира промелькнули, он их заметил и вслед за тем оглянулся… Глаза смотрели на него большие, вдумчивые на больном зеленом лице из-под козырька зеленой фуражки студента Петровской академии.
Алпатов уже не удивлялся встречам, ведь это было в городе, где он когда-то учился и где выросли его товарищи: им некуда деться, все тут. Он сразу узнал Жукова.
– Ты нездоров? – спросил он.
– У меня чахотка, – ответил Жуков, – я скоро умру.
– Тебе это кажется только.
– Нет, это верно. Я спешу кое-что сделать. Музей устраиваю. Зайдем посмотреть.
Они поднялись по лестнице и вошли в большую комнату.
Одна девушка с круглым лицом, румяная, как помидор, сидела за микроскопом. Другие разбирали гербарий, третьи насаживали жуков и бабочек на булавки. Помидорка была самая молоденькая, другие чем старше, тем суше, как будто жили и сохли от жизни.
– Это все учительницы, – сказал Жуков, – мои ученицы. Я хочу разбудить в них интерес к родине. Наш край – совершенно неизвестная страна. Новая Гвинея больше исследована, чем наш уезд. Вот мальчиком ты хотел убежать в Азию открывать забытые страны, тебе бы надо было всего несколько верст проехать на Галичью Горку, и если бы у тебя были знания, ты мог бы открыть на ней альпийскую растительность. Давай посмотрим в микроскоп.
Они подошли к румяной девушке. И она отрекомендовалась:
– Салопова.
Алпатов смотрел в микроскоп, потом гербарий, жуков, уродов в спирту, но в музее все было сухое, учительницы многие тоже уже совершенно засохли и сами годились в музей.
– Все это я натащил сюда всего за год моей ссылки: я очень спешу, сказал Жуков.
– Ты выслан вместе с Несговоровым? – спросил Алпатов.
– Пришлось вместе, но мы по разным делам, он – марксист.
Миша догадался: «Значит, это народники».
– А ты читал Бельтова? – спросил Алпатов.
– Злая книга, – ответил Жуков, – и ужасна своими заблуждениями в оценке личного. Творческая личность стоит не только в основе истории, но и у животных, и у растений, нет ни одного листа на дереве, чтобы складывался с другим. Надо быть только очень внимательным, чтобы разглядеть это творчество. В школе нас не учили этому родственному вниманию, и вот отчего являются такие далекие планы: открывать какую-то забытую страну. Она тут, возле нас, но, чтобы видеть ее, надо уметь везде и всюду выделять творческую личность. А Бельтов эту личность стирает, как пыльцу с бабочкина крыла, и устанавливает какой-то безличный, бескрылый закон.
Алпатов, услыхав о родственном внимании, вспомнил в себе, что порывы радости и любви всегда у него бывали при внимательном разглядывании чего-нибудь, и готов был отдаться словам Жукова, но поперек этому стала какая-то старинная обида, боль, злость. И когда Жуков вдруг напал на Бельтова, ему захотелось бороться.
– По-моему, – сказал он, – с этой теорией творческой личности можно себе историю представить, как угодно и как у Иловайского: борьба добрых и злых индивидуальностей. Теория субъективистов совершенно несостоятельна.
Услыхав эти слова, Салопова оторвалась от микроскопа и с вызовом сказала:
– Значит, вы марксист?
– А что же из этого, если и марксист, – ответил Алпатов, – я ищу закона в истории, а не борьбы духов, понимаете: за-ко-на.
Миша говорил и дивился себе, как будто он спускал с крючка в себе самом совершенно нового человека, и тот говорил отдельным голосом.
Одна учительница, длинная, сухая, с бородавкой на щеке, глаза мутные, навыкате, вдруг бросила разглядывать на стене диаграмму, быстро подошла к Алпатову и представилась:
– Экземплярова. Вы ищете социологического закона? – сказала она спокойно и наставительно, как старшая. – А разве формула прогресса и роли личности в нем недостаточно вам говорят о законе? Вы ведь, конечно, знаете социологическую формулу Михайловского?
Миша не имел понятия о формуле Михайловского, но тому его новому, боевому человеку невозможно было сказать «не знаю» и отдаться в руки врагов. Он ответил на счастье:
– В этой формуле слишком много места отведено личности и очень мало закону. Мы не можем противопоставить себя силе экономической необходимости.
– Значит, по-вашему, нам остается только сидеть сложа руки?
– Нет, – сказал в Мише новый человек, – история, как беременная женщина, несет в себе новую жизнь, мы призваны облегчить эти роды, мы акушеры.
Салопова вспыхнула, стала совсем похожа на помидорку и ответила:
– Вы пятиалтынные, а не акушеры, вас чеканят по одной форме, и все вы говорите одними словами, по Марксу.
Новый человек в Мише тоже рассердился:
– А вы говорите по Михайловскому и сушите цветы. Зачем вы их сушите? Любовались бы их живыми личностями! Сушите растения, жуков, бабочек, и сами вместе с ними засыхаете все…
Это было уж и неловко. Все замолчали. Но стенные часы ударили, выговаривая: «Что правда, то правда».
– Мне надо спешить, – сказал Алпатов, подавая Жукову руку.
А Жуков смотрел на него глазами, полными любви и участия. Ему говорить было нечего. Спор ушел куда-то совсем не в его сторону.
За спиной у себя Миша услыхал голос Салоповой: