Джон Стейнбек - Зима тревоги нашей
– Меня вдруг ошеломила мысль – как мало мы знаем о других. Даже под ложечкой засосало. Помню, в детстве, на Рождество, надо бы веселиться, а у меня «съешь перца».
– Что-о?
– Это я придумал рифму, когда тетушка Дебора говорила, что у меня приступ Weltschmerz'a[31].
– А что это такое?
– Это когда по твоей могиле гуси ходят.
– Ах, вот что! Нет, боже избави. Ведь такого дня у нас за всю нашу жизнь не было. Если мы не отметим его как следует, это будет свинство с нашей стороны. Теперь улыбнись и, пожалуйста, не ешь перца. А это смешно. Съешь перца. Поди расплатись. Я буду укладываться.
Я заплатил по счету из тех самых денег, которые были сложены в тугой квадратик, и спросил господина Крота:
– У вас в киоске не осталось шутих?
– Кажется, есть. Посмотрю… Вот, пожалуйста. Сколько вам?
– Все, сколько есть, – сказал я. – Наш сын стал знаменитостью.
– Да? Как это понимать?
– Только в одном определенном смысле.
– Вроде Дика Кларка?[32]
– Или Чесе мена[33].
– Вы шутите.
– Он выступит по телевидению.
– По какой станции? Когда?
– Я еще сам не знаю.
– Обязательно послежу. Как его зовут?
– Так же, как меня. Итен Аллен Хоули. Мы его зовем Аллен.
– Для нас это большая честь, что вы и миссис Аллен были у нас.
– Миссис Хоули.
– Да, простите. Надеюсь, вы к нам еще приедете. Здесь перебывало много всяких знаменитостей. Ищут у нас… гм!.. тишины.
Когда мы ехали по золотой дороге домой, медленно двигаясь в переливчатом, извивающемся, как змея, потоке машин, Мэри сидела прямая, гордая.
Я купил целую коробку шутих. Больше сотни.
– Вот теперь я тебя узнаю, милый. Интересно, Бейкеры вернулись или нет?
Глава 19
Мой сын держался самым достойным образом. Он не казнил, а миловал нас, у него не было никаких намерений мстить. Награды и почести, а также наши поздравления он принял как нечто должное, не выказав ни тщеславия, ни чрезмерной скромности. Потом, не дождавшись, когда моя сотня шутих догорит до черноты, подошел к своему креслу в гостиной и включил свой приемник. Было ясно, что все наши прегрешения прощены. Я впервые видел, чтобы мальчик его лет с таким тактом принимал обрушившуюся на него славу.
Это был поистине вечер чудес. Если Аллен поразил меня своим неожиданным вознесением на небеса, то не меньше поразила меня Эллен! На основе многолетнего пристального наблюдения я ожидал, что мисс Эллен будет кипеть и бушевать от зависти и подыскивать способы как-нибудь умалить величие брата. Но она обманула меня. Она взяла на себя прославление Аллена. Это она, Эллен, рассказала, как они, проведя упоительный вечер в городе, сидели потом в обставленной с большим вкусом квартире на Шестьдесят седьмой улице и от нечего делать слушали последние известия по телевизору, и вдруг диктор объявил о триумфе Аллена. Это она, Эллен, поведала нам, кто что тогда сказал, и какой у кого был вид, и как они чуть в обморок не упали. Аллен сидел в сторонке и спокойно слушал рассказ сестры о том, что вместе с четырьмя остальными лауреатами он выступит по телевидению и на глазах у миллионов зрителей и слушателей прочтет свое сочинение. В паузах раздавались счастливые охи и ахи Мэри. Я взглянул на Марджи Янг-Хант. Она казалась непроницаемой, как тогда, во время гаданья. И сумрачная тишина вползла к нам в гостиную.
– Ничего не попишешь, – сказал я. – Тут требуется крем-сода со льда на всю компанию.
– Эллен принесет. Где Эллен? Опять она исчезла, как молодой месяц.
Марджи Янг-Хант, явно нервничая, встала с кресла.
– У вас семейное торжество. Я уйду.
– Марджи! Вы тоже в нем участвуете. Куда девалась Эллен?
– Мэри, не заставляйте меня признаваться, что я немножко выдохлась.
– Ну понятно, дорогая. Как это я забыла! А мы так хорошо отдохнули! И все благодаря вам.
– Я сама очень довольна. И рада, что все так получилось.
Ей хотелось уйти, и как можно скорее. Она выслушала благодарность от нас и от Аллена и убежала.
Мэри проговорила вполголоса:
– Мы ничего не сказали Марджи про лавку.
– Ладно, ладно. Зачем обкрадывать Его Румяное Сиятельство? Сегодня он на первом месте. Куда девалась Эллен?
– Она пошла спать, – сказала Мэри. – Это очень тактично с твоей стороны, ты прав, милый. Аллен, сегодня у тебя столько волнений. Пойди ляг.
– Нет, я еще посижу здесь немножко, – милостиво сказал Аллен.
– Но тебе надо отдохнуть.
– Я и так отдыхаю.
Мэри взглянула на меня, ища поддержки.
– Крепись, крепись, час испытанья пробил! Отлупить его? Или же дадим ему возможность восторжествовать и над нами?
– Да ведь он ребенок. Ему надо отдохнуть.
– Ему многое что надо, только не отдых.
– Всем известно, что детям необходим хороший отдых.
– То, что всем известно, большей частью неправильно. Ты когда-нибудь слышала, чтобы дети умирали от переутомления? Нет! Но со взрослыми это случается. Дети народ хитрый. Когда отдых им необходим, тогда они и отдыхают.
– Но уже первый час ночи.
– Правильно, дорогая, и завтра он будет дрыхнуть до двенадцати, а мы с тобой встанем в шесть.
– Что же, ты уйдешь и оставишь его здесь?
– Ему надо отомстить нам за то, что мы произвели его на свет.
– Не понимаю, что ты там несешь. Отомстить?
– Давай заключим пари, а то ты уже сердишься.
– Да, сержусь. Потому что ты говоришь глупости.
– Если через полчаса после того, как мы с тобой ляжем спать, он не проберется тайком к себе в гнездышко, я обязуюсь заплатить тебе сорок семь миллионов восемьсот двадцать шесть долларов и восемьдесят центов.
И, представьте себе, я проиграл, придется мне платить. Ступеньки скрипнули под ногами нашей знаменитости через тридцать пять минут после того, как мы попрощались с ним на ночь.
– Ненавижу, когда ты оказываешься прав, – сказала моя Мэри. Она собиралась всю ночь не спать, прислушиваясь.
– Да я и не был прав, дорогая. Я ошибся на пять минут. Но я помню себя в его возрасте.
Она тут же заснула. Она не слышала, как Эллен осторожно спустилась по лестнице, а я слышал. Я лежал и всматривался в красные пятнышки, плавающие в темноте. Но я не пошел за ней, так как услышал легкое звяканье медного ключа в замке горки и понял, что моя дочь заряжает свою батарею.
Красные пятнышки что-то уж очень разыгрались. Они шныряли из стороны в сторону и, когда я пытался сосредоточиться на них, исчезали без следа. Старый шкипер избегал меня. Он не являлся мне, с тех пор как… да, с самой Пасхи. Он не то что тетушка Гарриэт – «иже еси на небесех», – Старый шкипер никогда не является мне, если я не в ладах с самим собой. Это служит своего рода мерилом моих взаимоотношений с собственной персоной.
В ту ночь я силой заставил его прийти. Я лег на самый краешек кровати и вытянулся во весь рост. Я напряг все мускулы, особенно мускулы шеи и подбородка, крепко сжал кулаки, вдавил их в живот, и он пришел – я увидел холодные маленькие глазки, седые торчащие усы и наклон плеч вперед, свидетельствующий о том, что когда-то он был очень сильным и нередко пускал в ход свою силу. Я даже заставил его надеть синюю фуражку с маленьким лакированным козырьком и золотой буквой X, составленной из двух якорей, – фуражку, которую он почти никогда не носил. Старик сопротивлялся, но я силой привел его и усадил на полуразрушенный парапет у Старой гавани возле Убежища. Я велел ему сесть на груду балластных камней и положил его руки на набалдашник нарваловой трости. Этой тростью можно было сбить с ног слона.
– Мне нужно возненавидеть что-то. Жалеть и понимать – это все ерунда. Я хочу возненавидеть, чтобы избавиться от того, что меня жжет.
Память плодит воспоминание за воспоминанием. Стоит начать с какой-нибудь одной детали, и все оживает, а дальше и пошло, и пошло, точно кинолента, которую можно крутить как угодно – и вперед и назад.
Старый шкипер ожил. Он протянул вперед свою трость.
– Проведи черту от третьего выступа за волнорезом до мыса Порти, до высшей точки прилива. На полкабельтова вдоль этой черты лежит она – или то, что от нее осталось.
– А сколько это – полкабельтова, сэр?
– Как сколько? Триста футов. Она стояла на якоре, начинался прилив. Два неудачных года. Китового жира мало – половина бочек пустые. Когда она загорелась около полуночи, я был на берегу. Жир вспыхнул так, что весь город осветило будто днем. Пламя достигло чуть ли не мыса Оспри. Подогнать к берегу побоялись – доки займутся. За какой-нибудь час она сгорела до ватерлинии. А ее киль и фальшкиль и теперь там лежат – целые, крепкие. Они были дубовые, и кницы тоже дубовые, а дуб – с Шелтер-Айленда.
– Как начался пожар?
– Не знаю, я был на берегу.
– Кому это понадобилось, чтобы она сгорела?
– Как кому? Хозяевам.
– Вы сами были ее хозяином.
– Только наполовину. Я бы не мог поджечь судно. Посмотреть бы мне сейчас на те шпангоуты… посмотреть бы, в каком они состоянии.
– Теперь ступайте с богом, сэр.