Уильям Фолкнер - Звук и ярость
– Память и кровь Агнца со мною!
Он мерно расхаживал взад и вперед под скрученной цветной бумагой и рождественским колоколом, сгорбившись, сцепив пальцы за спиной. Он был как источенная маленькая скала, затопляемая волнами его собственного голоса. Всем своим телом он словно питал этот голос, который демоном впивался в его плоть. И прихожане, казалось, собственными глазами видели, как голос пожирал его, и он уже был ничто, и они были ничто, и не осталось даже голоса, и сами их сердца говорили друг с другом ритмичным напевом, не нуждающимся в словах, так что, когда он остановился, прислонившись к кафедре, подняв обезьянье личико, в позе, исполненной просветленности и муки распятия, преображавший плюгавость и незначительность, зачеркивавший их, по церкви пронесся долгий стонущий выдох и одинокий возглас высокого женского сопрано:
– Да, Иисусе!
Снаружи, клубясь, летели облака, и тусклые окна вспыхивали и угасали в призрачном движении с востока на запад. По дороге проехал автомобиль, взревывая на песке, и затих в отдалении. Дилси сидела выпрямившись, положив ладонь на колено Бену. Две слезы ползли по ее запавшим щекам, исчезая и появляясь в тысячекратно дробящемся блистании жертв, и самоотречения, и времени.
– Братья, – сказал проповедник резким шепотом, не шевельнувшись.
– Да, Иисусе! – сказал женский голос, стихая.
– Братья и сестры! – Его голос снова трубно загремел, и теперь он уже произносил слова не как белый. Он выпрямился и воздел руки.
– Память и кровь Агнца со мною! – Они не заметили, когда именно его интонация, его произношение стали негритянскими, они только чуть покачивались на скамьях, его голос вбирал их в себя.
– Когда долгие и холодные… Говорю вам, братья, когда долгие и холодные… Я вижу свет, и я вижу слово, бедный грешник. Они прошли в Египте, мчащиеся колесницы; род проходит за родом. Был богач, где он теперь, о братья? Был бедняк, где он теперь, о сестры? Говорю вам, коль не будет у вас млека и росы спасенья, когда долгие и холодные годы пройдут и минут.
– Да, Иисусе!
– Говорю вам, братья, и говорю вам, сестры, придет время. Бедный грешник скажет: дайте мне упокоиться с Господом, дайте мне сложить мою ношу. А что тогда скажет Иисус, о братья? О сестры? С тобою память и кровь Агнца? Потому что не буду я набивать рай битком!
Он порылся в кармане, и достал носовой платок, и тер им лицо. Прихожане испустили тихий единый звук: «Мммммммммм!» Женский голос сказал:
– Да, Иисусе, Иисусе!
– Братья! Поглядите на малых детей вон там. Иисус тоже был таким. Его мама приняла славу и муки. Может, под вечер держала она его на руках, а ангелы баюкали его песней, может, смотрела она из двери и увидела, как идут римские полицейские. – Он расхаживал взад и вперед, утирая лицо. – Слушайте, братья! Я вижу тот день. Сидит Мария на пороге и держит Иисуса на коленях, маленького Иисуса. Такой, как вот эти дети, маленький Иисус. Я слышу, ангелы поют во славе мирные песни; я вижу, закрылись глазки, вижу, вскочила Мария, вижу лицо солдата: Мы убьем! Мы убьем! Мы убьем твоего маленького Иисуса! Я слышу, как плачет и стенает его бедная мама без слова Божьего, без спасения.
– Ммммммммммммммммммм! Иисус! Маленький Иисус! – и еще голос, все пронзительнее:
– Я вижу, о Иисусе! О, я вижу! – и еще один, без слов, как пузырьки в воде.
– Я вижу, братья! Я вижу! Вижу зрелище жгущее и слепящее! Вижу Голгофу, животворящие древа, вижу вора, и убийцу, и одного из малых сих; слышу похвальбу и хвастанье: если ты Иисус, то возьми свое древо и ходи! Слышу плач женщин и вечерние стенания. Я слышу вопль, и рыдания, и отвернутый лик Божий: они убили Иисуса, они убили моего Сына!
– Ммммммммммммммммм! Иисусе! Я вижу, о Иисусе!
– О слепой грешник! Вам говорю, братья, к вам обращаюсь, сестры; отвернул Господь свой всемогущий лик и сказал: я не стану набивать мой рай битком! Вижу я, осиротелый Бог затворил свою дверь; вижу, катит воды поток, вижу тьму и смерть вечную поколений. И вот! Братья! Да, братья! Что же я вижу? Что я вижу, о грешник? Я вижу воскресение и свет, вижу, кроткий Иисус говорит: они убили меня, чтоб вы могли жить; я умер, чтоб те, кто видит и верит, не умерли никогда. Братья, о братья! Я вижу День Судный, и слышу золотые трубы, трубящие славу, и восстают мертвые, с кем кровь и память Агнца!
В вихре голосов и рук сидел Бен с блаженной неподвижностью в нежном синем взоре. Рядом, выпрямившись, сидела Дилси и плакала строго и тихо в горниле и крови вспомянутого Агнца.
И пока они шли в ярком полудне вверх по песчаной дороге среди беззаботной болтовни расходящихся прихожан, она продолжала плакать, не обращая внимания на разговоры вокруг.
– Вот проповедник так проповедник! Поначалу-то и смотреть вроде не на что, а уж потом!
– Он увидел державу и славу.
– Верно. Видел их. Прямо как я тебя.
Дилси плакала беззвучно, и ее лицо оставалось неподвижным, а слезы катились своими извилистыми путями среди морщин; она шла, высоко подняв голову, и не вытирала их.
– Ну, чего ты, мама? – сказала Фроуни. – Люди же смотрят. А скоро мы мимо белых пойдем.
– Я видела первого и последнего, – сказала Дилси. – Ну и оставь меня.
– Чего первого и последнего? – сказала Фроуни.
– Оставь, – сказала Дилси. – Видела я начало, а теперь вижу конец.
Однако прежде, чем они свернули на улицу, она остановилась, приподняв платье, и утерла глаза подолом самой верхней из нижних юбок. Потом они пошли дальше. Бен плелся рядом с Дилси и глядел на Ластера, который, лихо заломив новую соломенную шляпу, вышагивал с зонтиком впереди в солнечном свете, как большой глупый пес глядит на маленькую умную собачонку. Они дошли до калитки и свернули в нее. Бен сразу начал хныкать, и некоторое время все они смотрели от калитки на квадратный облупившийся дом с обветшалым крыльцом-верандой.
– Что там нынче случилось-то? – сказала Фроуни. – Что-то ведь не так.
– Ничего, – сказала Дилси. – У тебя свои дела, а у белых свои.
– Что-то там не так, – сказала Фроуни. – Я ж его ни свет ни заря услышала. Ну, да это не мое дело.
– А я знаю что, – сказал Ластер.
– Лучше б ты поменьше знал, – сказала Дилси. – Фроуни ж сказала, что это не твое дело, ты что, не слышал? Уведи-ка Бенджи за дом, и чтоб он у тебя не плакал, пока я соберу обед.
– А я знаю, где мисс Квентин, – сказал Ластер.
– Ну и знай, да только про себя, – сказала Дилси. – Как Квентин понадобится твой совет, я тебе скажу. А теперь идите-ка играть за домом.
– Ты же знаешь, что будет, чуть они там начнут гонять мячик, – сказал Ластер.
– Они еще не сейчас начнут. А к тому времени Т.П. подойдет покатать его. Ну-ка, дай мне новую шляпу-то.
Ластер отдал ей шляпу и пошел с Беном на задний двор. Бен все еще хныкал, но негромко. Дилси и Фроуни пошли в хижину. Вскоре Дилси снова появилась в вылинявшем ситцевом платье и пошла на кухню. Огонь в плите погас. В доме не было слышно ни звука. Она надела фартук и поднялась наверх. Нигде не было слышно ни звука. В комнате Квентин все оставалось как перед их уходом. Она вошла, и подобрала трико, и убрала чулок в ящик, и закрыла его. Дверь миссис Компсон была закрыта. Дилси постояла перед ней, прислушиваясь. Потом открыла ее и вошла – вошла в душную всеобъемлющую вонь камфоры. Шторы были опущены, комната и кровать в полумраке, так что сначала она решила, что миссис Компсон спит, и уже повернулась уходить, когда та заговорила.
– Ну? – сказала она. – Что такое?
– Это я, – сказала Дилси. – Вам нужно чего?
Миссис Компсон не ответила. Немного погодя, вовсе не повернув головы, она сказала:
– Где Джейсон?
– Он еще не вернулся, – сказала Дилси. – Чего вам нужно-то?
Миссис Компсон ничего не сказала. Подобно многим холодным слабым натурам, столкнувшимся наконец с неотвратимой катастрофой, она откуда-то эксгумировала подобие стойкости, силы. У нее это была неколебимая убежденность в сути еще не открывшегося события.
– Ну? – сказала она потом. – Ты ее нашла?
– Что нашла? О чем вы?
– Записку. Все-таки у нее должно было хватить уважения, чтобы написать записку. Даже Квентин написал.
– Об чем это вы? – сказала Дилси. – Разве вы не знаете, что она жива-здорова? Помяните мое слово, еще не стемнеет, как она придет.
– Вздор, – сказала миссис Компсон. – Это у нее в крови. Как дядя, так и племянница. Или как мать. Уж и не знаю, что было бы хуже. Но меня, кажется, это даже не трогает.
– Да зачем вы так говорите? – сказала Дилси. – С чего бы она вдруг такое сделала?
– Не знаю. А какая причина была у Квентина? Во имя всего святого, какая у него была причина? Ведь не просто же он хотел пойти мне наперекор и заставить меня страдать. Каков бы ни был Бог, этого бы он не допустил. Я же из благородной семьи. Глядя на мое потомство, можно и усомниться, но это так.
– Вот погодите, и сами увидите, – сказала Дилси. – Вечером она будет тут. У себя в постели.