Другая страна - Джеймс Болдуин
Но любил ли он Руфуса? Или здесь сошлись, смешавшись, ярость, и ностальгия, и чувство вины, и стыд? К чему припадал он, к телу Руфуса или к телам всех тех темнокожих мужчин, которых видел мельком в далеком прошлом, в саду или на пашне – пот струился по их шоколадной груди и плечам, звенели голоса, белые помочи красиво выделялись на темной коже, вот один запрокинул голову перед прыжком, бултых – и брызги, переливаясь на солнце, с шумом летят во все стороны; другой, подняв руку с топором, прилаживается рубить дерево у самых корней. Он, конечно, так и не смог убедить Руфуса, что любит его. А может, Руфус глядел на него глазами этих темнокожих мужчин и ненавидел его?
Эрик лежал не шевелясь и ощущая на груди тяжесть Ива, доверчиво прильнувшего к нему. Солнце приятно ласкало тело.
– Ив?
– Oui, топ chou?[30]
– Пойдем в дом. Хочется принять душ и чего-нибудь выпить. Я весь взмок.
– Ah, les américains avec leur [31]вечным желанием чего-нибудь выпить. Боюсь, что стану в Нью-Йорке алкоголиком. – Но он все же поднял голову, быстро поцеловал, словно клюнул, Эрика в нос и встал с земли. Глядя на Эрика сверху вниз, он улыбался, заслоняя свет, волосы его пылали на солнце, а лицо находилось в тени. – Alors tu es toujours prêt, toi, d’après ce que je vois?[32]
Эрик залился смехом.
– Et toi, salaud?[33]
– Mais, moi, je suis français, топ cher, je suis puritain, fort heureusement. T’aurais dû te rendre compte d’ ailleurs[34].
Он помог Эрику подняться, хлестнул шутя его по заду красными плавками.
– Viens[35]. Иди под душ. А вот выпивка у нас на исходе. Надо сгонять на велике в деревню. Что брать?
– Может, виски?
– Естественно, виски – ведь дороже ничего нет. Есть будем дома или куда-нибудь махнем?
Обнявшись, они зашагали к дому.
– Попробуй уговорить мадам Беле что-нибудь сготовить.
– А чего бы ты хотел?
– Все равно. На твой вкус.
После одуряющего зноя и ослепительной яркости сада длинный каменный дом с низкими потолками казался особенно темным и прохладным. Котенок увязался за ними и теперь терся о ноги и настойчиво мяукал.
– Придется сначала накормить его, а уж потом ехать. Я быстро.
– Да не голодный он – ест без перерыва, – возразил Эрик. Но Ив уже занялся котенком.
Они вошли в дом через кухню, и теперь, чтобы оказаться в спальне, Эрик должен был пройти через столовую. Там он рухнул на постель, из спальни тоже был выход в сад. Мимозы жались к самому окну, а за ними росли два или три апельсиновых дерева, на которых, похожие на нарядные рождественские шарики, висели небольшие твердые апельсины. Были там и оливы, но за ними долгое время не ухаживали, и плоды не стоили того, чтобы их собирать.
На грубом деревянном столе – из-за него и еще из-за понравившегося им камина в столовой и был снят дом – лежал текст новой пьесы и несколько книг: Блез Сандрар, Жан Жене и Марсель Пруст – Ива; «Актер репетирует», «Крылья голубки» и «Сын Америки» – Эрика.
Среди разбросанных по полу спортивных туфель, носков, белья, рубашек, сандалий и купальных принадлежностей валялся этюдник Ива. Его вещи разительно отличались от вещей Эрика, они были ярче и больше говорили о владельце.
Ив, стуча сандалиями, пришлепал в спальню.
– Ты будешь принимать душ или нет?
– Буду. Через минуту.
– Валяй. А то я мигом вернусь.
– Знаю я тебя. Смотри не надерись до чертиков с местными. – Эрик, улыбнувшись, встал.
Ив извлек из кучи на полу носки, натянул их, надел спортивные туфли и выгоревший синий свитер.
– Ah. Celui-là, je te jure[36]. – Он вытащил из кармана расческу и провел ею по волосам, правда, без особого результата – волосы вздыбились пуще прежнего.
– Я провожу тебя.
Они обошли мимозы.
– Возвращайся скорее, – попросил Эрик, с улыбкой глядя на Ива.
Ив поднял велосипед.
– Ты еще не успеешь обсохнуть, а я уже примчусь. – Он выехал через калитку на дорогу, крутя изо всей силы педали. Эрик следил за ним из сада. Солнце еще светило вовсю, особенно припекая – как это бывает на юге – перед закатом. Море уже помрачнело.
Вырвавшись за калитку, Ив больше не оборачивался. Эрик повернулся и вошел в дом.
Душевая примыкала к спальне. Эрик неуклюже возился с кранами. Сначала на него обрушился поток холодной воды, и он, с трудом переводя дух и борясь с желанием выскочить из-под ледяной струи, продолжал крутить краны, пока не достиг прямо противоположного – полил кипяток. Наконец ему удалось достичь золотой середины. Эрик намылился, размышляя, действительно ли прибавил в весе или то была очередная шутка Ива. Мышцы живота – как каменные, но он знал за собой склонность к излишнему весу и подумал, что в Нью-Йорке следует основательно заняться гимнастикой. Мысль о гимнастике, возникшая, когда он остался наедине с водой и собственным телом, по которому стекали живительные струйки, пробудила вдруг в нем давно забытые, болезненные воспоминания. Теперь, когда его изгнание, вызванное паническим бегством, приближалось к концу, включился некий боковой свет, обнаживший его подсознательные страхи.
Что это было? Страхи эти, погребенные под толщей неумолимых дней, все время подспудно бродили в нем, отравляя жизнь. Они были тем острее и мучительнее, чем меньше поддавались определению, и, подавляемые, обретали все более непристойные формы. А так как влечение к непристойности универсально, а умение смотреть в глаза действительности встречается крайне редко и с трудом поддается развитию, Эрик увяз там, откуда вела начало его интимная жизнь. И, если быть точным, его фантазии.
Фантазии эти, возникшие как любовные, незаметно сменились фантазиями насилия и унижения. Ребенком он подолгу оставался один; его мать, общественная деятельница, пропадала в клубах и на банкетах, посвятив себя речам, проектам и манифестам и навсегда вознесясь над морем шляпок, украшенных цветами; что касается отца, то он, смятый этим громокипящим потоком, прочно обосновался в банке, гольф-клубе, охотничьих угодьях и за карточным столом. Можно сказать, что мать и отца ничто не связывало, ничто, кроме привычки, правил приличия и взаимных обязательств; каждый, наверное, любил его, но Эрик этого не чувствовал, может,