Лион Фейхтвангер - Изгнание
Гейдебрег держал себя на этом обеде ровно, спокойно; крахмальная рубашка была ему к лицу. Он двигался медленно, был по-стародедовски церемонно вежлив, часто раскланивался, не без нежности брал в свои огромные, страшные, белые руки дамские ручки, изъяснялся на своем школьном топорном французском языке и, к легкому разочарованию гостей, не нес никакой чепухи. Даже Мари-Клод признала, что неуклюжая церемонность мосье Гейдебрега не лишена очарования, свойственного бегемоту.
Весь вечер Гейдебрег, словно турист в чужой стране, разглядывал все вокруг своими белесыми, почти лишенными ресниц глазами. Он делал это незаметно, но добросовестно. И слушал внимательно все, что говорилось, хотя ему стоило усилий следить за быстрой, легкой французской речью. Тем более обрадовало его, что мадам де Шасефьер, его соседка по столу, бегло говорила по-немецки.
Господин Гейдебрег, несмотря на его неприятные глаза и внушающие страх руки, не показался Леа отталкивающим, он, пожалуй, даже понравился ей. И почему, в сущности, она испортила столько крови Эриху, прежде чем разрешила ему это невинное удовольствие? Он как будто все еще нервничает и чего-то опасается. Желая успокоить его, так как ему, очевидно, очень хотелось ублажить мосье Гейдебрега, она принялась кокетничать с этим Бегемотом. А Бегемот, к ее тайному удовольствию, с трудом отводил глаза от ее обнаженной руки.
- Чему вы улыбаетесь? - спросил он почти с наставнической строгостью. Разве то, что я сказал, так уж глупо? - Он все проводил параллель между французскими и немецкими общественными нравами.
- Нисколько, - ответила она. - Я улыбаюсь потому, что это мне к лицу, и потому, что я хорошо настроена. Вы очень интересный собеседник, господин Гейдебрег.
Леа понравилась Гейдебрегу. И вообще, как ни досадно, а следовало признать, что он совсем неплохо чувствовал себя и его ничто не шокировало в этом либеральном обществе, где были к тому же два еврея. Кое-чего он не понял и не замедлил предположить, что тут кроется нечто легкомысленное и циничное; но Содомом и Гоморрой, как он ждал, общество это отнюдь нельзя было назвать.
- Все это безобиднее, чем я думал, - сказал он Визенеру с легким сожалением, когда они остались вдвоем, - но так называемые безобидные люди - самые опасные.
Рауль с нескрываемым интересом весь вечер наблюдал за Гейдебрегом. Он подходил к нему, как только представлялся случай, скромно вступал в разговор, стараясь обратить на себя его внимание. С изумлением убеждался Визенер, каким скромным, даже ребячливым, умеет быть его мальчик, когда это ему нужно. Рауль, обладавший таким острым глазом, Рауль, от которого почти никогда не ускользали слабости других, словно не замечал недостатков Гейдебрега, как они ни выпирали. Гейдебрег отвечал на откровенное восхищение юноши дружелюбной снисходительностью. Вовлекал его в разговор, хвалил его поразительное знание немецкого языка и литературы.
Визенер был рад, что его мальчик понравился Гейдебрегу. Он сказал это Раулю. Тот ответил любезно, но любезность эта была того же свойства, к какой прибегал сам Визенер, когда между ним и его собеседником что-то вставало.
- В общем, это была замечательная идея, соорудить тебе фрак, - пошутил он, и Рауль в ответ тоже отшутился. Но Визенер видел, что Мария права: после истории со слетом молодежи не так-то легко восстановить прежние отношения с сыном.
В остальном вечер прошел удачно, и все были довольны. Гость Леа понравился ее парижанам, а ее парижане заинтересовали гостя.
- Благодарю вас, молодой человек, - сказал Гейдебрег, прощаясь с Визенером. - Вы правы, в этих кругах можно встретить немало увлекательного, - и он смутно подумал о руке Леа.
16. РАЗДАВЛЕННЫЙ ЧЕРВЬ ИЗВИВАЕТСЯ
Вскоре Визенер устроил в честь Гейдебрега интимный вечер у себя, в своей красиво обставленной квартире. Были два или три человека из встреченных Гейдебрегом на обеде у Леа и сама Леа. Гейдебрег чувствовал себя, по-видимому, хорошо и даже отважился на несколько скромных, тяжеловесно-галантных острот. Визенеру уже казалось, что он раз и навсегда нейтрализовал действие тех злостных сплетен о себе, которые могли дойти до Гейдебрега, и что пребывание гитлеровского эмиссара в Париже лишь укрепит его, Визенера, положение.
Но внезапный, жестокий удар развеял эти мечты. Несколько дней спустя после данного им в честь Гейдебрега обеда, утром, по обыкновению просматривая в постели за завтраком газеты, он увидел в "Парижских новостях" статью о немецких журналистах за границей. Статья была без подписи, но он узнал руку Франца Гейльбруна. Речь в этой статье шла о нем, Визенере. Нагло и искусно была изображена та гибкость, с которой он, изменив своему демократическому прошлому, приспособился к национал-социалистскому настоящему. Больше того, негодяй Гейльбрун не побрезговал выступить с "разоблачениями" в стиле бульварной прессы. В издевательском тоне автор статьи говорил о том, что кое-какой багаж своего либерального прошлого Визенер с собой прихватил. Он, правда, отступился от своих неарийских приятелей, но для приятельниц делает исключение. Очевидно, он с таким же удовольствием проводит ночи в небезупречном с расовой точки зрения обществе на улице Ферм, как дни - на улице Лилль или в "Немецком доме" живущих в Париже нацистов.
Завтрак вдруг показался Визенеру невкусным, и вид на серебристые крыши прекрасного Парижа потерял свою прелесть. Подлым доносом отплатили ему, значит, эмигранты за благородство, с которым он их до сих пор щадил. Он всегда был готов к тому, что в один прекрасный день в той или иной имперской газете промелькнет по этому поводу несколько ядовитых слов; но что его продернут Гейльбрун и компания, которые, в сущности, должны были бы его понимать, этого он не ожидал. Нельзя быть порядочным. Жизнь этого не разрешает. За порядочность надо расплачиваться. Из всех пороков порядочность - самый дорогостоящий. Давно следовало растоптать этот сброд.
Он отодвинул столик с завтраком. Потемневший, с крепко сжатыми губами, сидел он на краю кровати. Бессмысленно предаваться мировой скорби и размышлениям о неблагодарности и ничтожестве рода человеческого. Проповедник Соломон, Шекспир, Свифт, Шамфор, Шопенгауэр сказали уже по этому поводу все, что следовало.
Он встал, в ночных туфлях прошелся по комнате. То, что предки Леа евреи лишь по одной линии и она, следовательно, "метиска", было смягчающим обстоятельством. Он направился в библиотеку. Ему хотелось посмотреть одно место у Шамфора; но, не успев достать с полки соответствующий том, он уже забыл о нем и опустился в большое кожаное кресло. Зеленовато-синие глаза Леа, оттененные темно-каштановыми волосами, спокойно, с легкой иронией смотрели на него с портрета.
В конце концов рядовому немцу разрешили бы даже брак с ней, а Рауль, согласно национал-социалистским законам, считался бы уже "арийцем". Но от него, Визенера, одного из видных национал-социалистов, требовалась сугубая разборчивость, когда дело шло о чистоте крови. Теперь можно будет увидеть, совершил ли он, введя Гейдебрега в дом Леа, потрясающе ловкий шаг или потрясающе идиотский. Национал-социалист Гейдебрег прекрасно чувствовал себя на улице Ферм. Быть может, он удовольствуется версией, будто без таких связей нельзя правильно ориентироваться в парижских делах. А возможно, и станет метать громы и молнии, оттого что Визенер предложил ему воспользоваться гостеприимством "метиски". Это дело удачи. Во всяком случае, хорошо, что удар нанесен не своими, а противником; самый факт, что на тебя нападает эмигрантская печать, больше говорит за тебя, чем против.
Он превозмог свою подавленность. Отвечал на взгляд нарисованной Леа самоуверенным, почти вызывающим взглядом. Как часто эти глаза смотрели на него с портрета, когда его осеняла какая-нибудь счастливая мысль, во время размышлений, записей, разговора, какого-нибудь действия. Нет, этим писакам из "Парижских новостей" не так легко удастся его раздавить. Наоборот, атака мобилизует его. Слишком долго все шло гладко, слишком долго приходилось защищаться только от самообвинений. Хорошо, что предстоит настоящий бой. Настроение его поднялось. Он пошел в ванную и долго мылся под душем. В купальном халате, обтираясь, он громко пел арию тореадора.
Пришла Мария Гегнер; лицо у нее было озабоченное, ей явно хотелось выразить ему сочувствие, как человеку, которого постиг тяжелый удар. Но это только усилило его хорошее настроение. Он острил насчет статьи в "Парижских новостях" и с удовольствием отметил про себя, что его спокойствие, которое она, очевидно, принимала за цинизм, произвело на нее впечатление.
Гейльбрун и компания, пояснял он ей, рассчитывают такими выходками подорвать его положение, но она просчитаются. Не так уж глупы и убоги те ответственные лица, которые решают его судьбу. Он встречается с кем хочет, и "Парижские новости" ему не указ. Неужели гейльбруны и траутвейны воображают, будто Берлин требует от своего парижского представителя, чтобы он вел себя как штурмовик в Штеттине или Магдебурге? Не пожимать, например, руки Леону Блюму или Тристану Бернару потому, что они евреи? Так, что ли? Было бы прямой изменой долгу, если бы он пренебрег возможностями, которые дают ему приятные знакомства в салоне мадам де Шасефьер.