Фэй Уэлдон - Подруги
Хлоя. Да.
Это правда. Тело ее, во всяком случае, помнит — оно приникает к Оливеру тем же естественным, безотчетным движением, каким младенец припадает к материнской груди.
Оливер. Ты прости, что я довел тебя до слез. Обними меня.
Хлоя. А как же Франсуаза?
Оливер. Да фиг с ней, с Франсуазой…
Хлоя. Нельзя же вот так, с места в карьер…
Оливер. Представь себе, можно.
Хлоя. Бедная Франсуаза, опять она за бортом.
Оливер. Твое восхитительное тело. Разве я в силах забыть его.
Где-то Хлоя уже слышала эти слова. Ах да, в том фильме, который так позабавил его сестер. Хлоя была на предварительном просмотре и после твердила всем, и Оливеру в первую очередь, какой это великий шедевр киноискусства. Лишь незыблемо уверовав в это, можно было отрешиться от возмущения, которое вызвала в ней картина.
Оливер. Не важно, с кем я сплю, Хлоя, все равно всегда происходит одно и то же. Любая другая становится тобой. Премудрой, всепонимающей Хлоей. Сплю с Франсуазой и воображаю, что это ты. Не тебя я обездолил, а себя. Считай, что из суеверия. Понимаешь, я дал зарок, что, пока не кончу романа, не прикоснусь к тебе. Пусть тоска по тебе питает мое творчество. Я доподлинно знаю, отчего не получился мой последний сценарий — не столько писал, сколько был с тобой в постели. Где уж тут отрешиться от себя и увидеть собственную жизнь со стороны!
До сих пор он отрицал, что речь идет о его собственной жизни, но Хлоя так приятно поражена и так утешена, что отмечает это лишь вскользь. После, представляя все это Марджори в юмористическом свете, она скажет: «Я-то горевала, что меня отвергли как женщину, а вот поди ж ты, оказывается, из чисто литературных соображений».
Хлоя (осторожно). И скоро ты закончишь роман?
А может быть, уже закончил? Может, оттого-то он и здесь, оттого ее лоб, ее грудь и ощущают на себе его знакомую ладонь и млеют в надежде?
Оливер. Это безумие, согласен. Я, наверно, сошел с ума. Не знаю. Возможно, мне его никогда не закончить. Заколодило — ни туда, ни сюда. Сожгу его к чертовой матери. Завяжем с писательскими потугами. Будем снова кропать коммерческую труху.
Хлоя. Сжечь? Когда затрачено столько времени?
Оливер. А что? Что мне еще остается? Вон до чего дошло — жена лежит одетая в постели и рыдает. Я не могу допустить, чтобы ты была несчастна. Это дурно отражается на детях. Надо гнать Франсуазу, другого выбора нет, а она неотделима от романа, не будет ее — не будет и его.
Хлоя. Но слушай, Оливер…
Оливер. Конечно, если бы нам втроем…
Хлоя, точно громом пораженная, таращит на него глаза, не в силах сказать ни да, ни нет.
Оливер садится на край кровати и разглаживает морщинки на лбу жены.
Оливер. Возможно, это и для тебя будет выход, Хлоя. Пора уже наконец поставить точки над i. Тебя ведь по-настоящему не влечет ко мне, тебя вообще не влечет к мужчинам. Подлинный отклик в тебе рождают женщины. Твоя Грейс, твоя Марджори, твоя мать. Даже наша прислуга. Что ж, почему бы и нет? В этом нет ничего страшного, хуже, что ты так далеко зашла в своем лицемерии и тем причинила мне много зла. Столько лет носить личину, винить меня за все наши неудачи, скидывать наших детей. Не удивительно, что твой организм отторгал их. Ты плохо со мной поступила, Хлоя.
Хлоя. Опомнись, Оливер. Что ты городишь?
Ее разбирает смех — не истерический, не горький, она смеется от всей души, беззлобно и весело и, что самое ужасное, не вместе с Оливером, а над Оливером, наконец-то в ладу со всем миром. В голове у нее полная ясность. Она стала опять самою собой.
— Топай к себе, Оливер, и ложись спать, — говорит она.
— Да, но как же мне быть с романом?
— Хреновое твое положение. — Кто бы подумал, что благовоспитанные уста способны вымолвить такое!
54
Женщинам из рабочей среды, считает Грейс, существенно легче в жизни, чем их сестрам из среднего класса, — отвлекаясь, понятно, от пустячков вроде недоедания, болезней, работы на износ, выкидышей, вечной усталости и так далее. Они меньшего требуют от личной жизни и потому реже обманываются в своих ожиданиях. Безропотно исполняют в постели супружеский долг, получают от мужа взамен жалованье в конце недели, спроваживают его в пивную или на футбол и спокойно занимаются своими делами.
Марджори убеждена, что злейший, убийственный, кровососущий порок среднего класса — это стремление прикидываться хорошими, меж тем как хорошего в них мало. Дамочки с претензией на утонченность и/или истощенными ресурсами нервной энергии, говорит она, чуют в Патрике сермяжный дух рабочих низов, избыток грубой, нерастраченной жизненной силы, какая в урочный срок неизбежно возобладает и воцарится в мире. Что же странного, если такие дамочки штабелями ложатся к его ногам, приветствуя неотвратимое, хотя и не лишенное приятности поражение, а с ним и расплату не только за необоснованные претензии своего класса, но и за свою женскую склонность эксплуатировать — порожденную в свою очередь эксплуатацией, которой подвергаются они сами.
— Нашей Марджори повсюду мерещится Маркс, — сетует Грейс в разговоре с Хлоей, — и непременно с позиций женщины, которая покоряется мужчине. Ее можно только пожалеть. Пора бы уж ей самой покорить кого-нибудь.
Ее собственный затяжной роман с Патриком, отмеченный крушениями, постигшими каждого из них в жизни, по всей видимости, не приносит ей особого счастья — как при случае не забывает подчеркнуть Марджори.
— Грейс можно только пожалеть, — говорит Марджори, — до чего же все в ней перегорело! Заниматься сексом в виде спорта и делать на это ставку в жизни! Патрик для нее — напоминание о лучших временах, когда она еще не окончательно утратила способность чувствовать. А он возит ее на могилу Кристи не потому, что души в ней не чает, как рассказывает направо и налево, а просто назло Мидж и еще потому, что любит глядеть на очертания этих дурацких надгробий на фоне неба.
Покуда Грейс напропалую прожигает шестидесятые годы столетия и тридцатые годы собственной жизни, неукоснительно поспевая ноздря в ноздрю за модой — от водяной кровати к платьям с вырезом ниже пупа, с заоблачных высот ЛСД в пучины оккультных наук, от летающих тарелок к астрологии и биополям, находя во всем этом, конечно же, космическое обоснование той травле, которой она с необъяснимым упорством подвергает злосчастную Джералдин; примкнув к поборникам тюремной реформы после ночи, проведенной в камере за нарушение общественного порядка в челсийском питейном заведении (носящем, по странному совпадению, название «Роза и корона»); как бы умышленно соперничая с Патриком числом и разнообразием своих амурных достижений, только в отличие от Патрика — и совершенно напрасно — не положив за все это время ни единого мазка на холст, хотя бы затем, чтоб доказать миру, что недуг, которым она страдает, сопряжен с издержками художественного дарования, а не просто свидетельство вздорного и неуживчивого характера, но зато без конца делая аборты (что, по утверждению Марджори, служит внешним, зримым показателем невидимой внутренней устремленности не созидать, а разрушать), — короче, покуда Грейс, как сказано, напропалую рискует собою и своей судьбой, Марджори действует наверняка.
— Марджори правильно делает, что не выходит замуж, — говорит Грейс. — Такие женщины, как она, рождены быть вдовами. Пускай хоть пять раз выйдет замуж, все мужья перемрут один за другим — кто не от яда, тот, как говорится, из чистой добросовестности. Ну посудите сами, каков у нее послужной списочек. Сначала отец, потом Бен, потом ребенок. Нет, очень мудро она поступает, что сидит и не рыпается, обдавая дыханием смерти исключительно лишь программы телепередач.
И правда — Марджори, судя по всему, действительно предпочитает не связывать себя личными обязательствами с кем бы то ни было, помимо редакций и ведомств. Она вступает в единоборство не с людьми, а с организациями. Ведет бумажную войну, разя противника очередями докладных записок, с боями пробиваясь во главе то одного, то другого отдела к престижной позиции в списке рабочих телефонов, штурмуя вершину бюрократической пирамиды, в которую полководцы массовой информации обратили Би-би-си, и выводит-таки, в конце концов, свое имя жирными черными буквами на самом высоком уровне, какой только доступен для женщины.
— Она бегает к Патрику на свидания с собственной юностью, вот и все, — говорит Грейс, — когда еще не разучилась смотреть на жизнь с надеждой. А белье ему стирает, поскольку стирка — все же способ напомнить себе, что ты женщина. Другого-то способа у нее нет. Из всех женщин в мире она одна его не соблазняет. Не очень ей, наверно, весело это сознавать, хотя, видит бог, он теперь пованивает псиной и забыл, когда в последний раз мыл ноги.