Эрве Базен - Ради сына
А когда я смотрел на Бруно, мне становилось и того горше. Я чувствовал себя на своем стуле, как взошедшая на эшафот графиня дю Барри.
«Ну еще одну минуту, господин палач. Ну, пожалуйста, еще полчаса. Еще один часок, если будет на то ваша милость». Вот так, давая самому себе отсрочки, я могу дотянуть хотя бы до вечера, когда они войдут — он и она — в мою комнату, отныне принадлежащую им, этим молодоженам, которые не могут совершить свадебного путешествия, так как в их распоряжении всего три установленных законом дня. Я смотрел на Бруно. Но он не смотрел на меня. Он был поглощен своей новой ролью. Он взял из рук Одилии чашечку с кофе и, нежно проговорив: «Нет, нет, дорогая, только не кофе», — выпил ее сам, предварительно помешав ложечкой, которая заблестела в его руке, так же как и одетое на палец обручальное кольцо. Я постарался снова приободрить себя: «Ну что же, твой сын женится, когда-то женился и ты, теперь настала его очередь. Это в порядке вещей. Немного раньше, немного позже… Нельзя решать что-либо наполовину. Ты же сам согласился на это, и нечего теперь терзаться. Птиц окольцовывают, перед тем как отпустить их на волю». Все это так. Но Одилия смотрит на меня настороженно. Я читаю в ее взгляде: «Оставь его! Теперь он мой». Конечно, твой; и я рад за него, ее ревность успокаивает мою. Пусть она владеет им, пусть ее влияние окажется действеннее моего, пусть она заставит его пойти гораздо дальше, чем сумел заставить я, — я все это принимаю. Но когда в дом входит дочь, входит и мать, а за ней, словно тень, проникает и другой отец. Через мать он влияет на свою дочь, а та — на своего мужа. Таким образом, взращенный мною сад будет поливать папаша Лебле.
— За ваше здоровье! — кричит в это время глава конторы и чокается с моим бокалом, стоящим на столе.
Мы уже перешли к шампанскому, и чувства мосье Лебле так взыграли, — да здравствуют предзнаменования! — что бокал разбился.
А вечером Бруно совершил бестактность. Мы поужинали своей семьей. Мишель и Луиза разошлись по своим комнатам, Лора ушла к себе. Я устраивал временное ложе в гостиной, когда Бруно (они с Одилией впервые вместе убирали посуду: вот что делает любовь, — Лора не могла заставить его прикоснуться к грязной тарелке) открыл дверь. Я бы предпочел, чтобы он скромно поднялся наверх. Но, к моему несчастью, вид у него был очень торжественный.
— Папа, ты был сегодня… — начал он, не находя, а может быть, и не смея найти нужное слово.
Мосье Астен сразу же насторожился. «Нас, кажется, ждет трогательная сцена, — подумал он. — Нет уж, увольте. Нам всегда удавалось избегать всех этих тремоло и надрывных ноток в голосе, так, пожалуйста, не надо и сейчас! Каким я был сегодня? Неподражаемым, должно быть? Да, неподражаемым. Я выполнил свой долг. Какие страшные это для меня слова. Сначала — и это длилось очень долго, ты этого даже не помнишь — я действительно только выполнял свой долг. Теперь мне не приходится думать о долге, я делаю то, что велит мне сердце, и если веления сердца не расходятся с требованиями морали, совести, разума и даже отцовства — это счастливая случайность. Искать какие-то слова — все равно что пускать мыльные пузыри, надо просто ответить:
— Я был твоим отцом, Бруно.
И почему-то в эту минуту я вдруг, неожиданно для себя подумал: если бы он узнал, что я ему не отец, проникся бы он ко мне еще большим восхищением (что было бы для меня ужасно) или же сразу отвернулся бы от меня с законным негодованием приемыша против того, кто пытался присвоить чужие права? Хоть эта чаша меня миновала!
— Иди, — сказал мосье Астен, проводив сына до лестницы.
Одилия, ожидавшая Бруно в передней, прыгая, как козочка, через две ступеньки, начала подниматься по лестнице, и Бруно не одобрил ее легкомыслия; перед моими глазами мелькнули две стройные ножки и плиссированная оборка нейлоновой нижней юбки.
— Спокойной ночи, — сказал Бруно.
Я вернулся в гостиную. Машинально настроил телевизор, не включая звука, и сел перед ним верхом на стуле, обхватив спинку руками. Передо мной. на экране проходили кадры старого фильма, где герои только беззвучно шевелили губами. Иди! Теперь я договаривал все, что не сказал в этой короткой фразе. Иди, скоро, а может быть, уже сейчас, ты будешь держать ее в своих объятиях в той самой кровати, где родился я, где должен был родиться и ты и где твоя бабушка, твоя мать, а теперь с моего благословения Одилия были всего лишь одной женщиной: мадам Астен. Эта мысль, показавшаяся вдруг такой естественной, растрогала меня и заставила взглянуть на тебя другими глазами. Если сын не может без отвращения думать об интимных отношениях своих родителей, то отец по сравнению с ним обладает счастливым преимуществом: он видит в любви сына и невестки, в сплетении нагих тел, всего лишь зарождение новой жизни, повторение себя в потомстве. Иди, сын мой, ты сделал свое дело. Ты помог мне раскрыть себя, узнать неведомый ранее мир. Даже пожертвовав ради тебя своим счастьем, я не расплачусь с тобой за то счастье, которое ты дал мне в жизни. Ведь не будь тебя, я долгие годы в молчаливом отчаянии кусал бы себе губы, которые теперь сказали тебе «да». Я добровольно отказался сейчас от того, что со временем мне все равно пришлось бы потерять уже потому, что между нами встала бы моя старость. Если из-за тебя сердце мое обливается кровью, это тоже значит, что я по-прежнему живу одним тобой. Иди, мой сын, мы не расстаемся.
ГЛАВА XXX
И вот десять дней назад наступила и наша с тобой очередь, Лора; все произошло так незаметно, что половина соседей еще ни о чем не догадывается и даже почтальон то и дело ошибается и опускает адресованные мне письма и газеты в почтовый ящик моего бывшего дома, а, увидев тебя в саду, кричит:
— Вам ничего нет, мадемуазель.
Он-то, впрочем, знает. Но ему трудно сразу привыкнуть. Даже я сам, возвращаясь из лицея с портфелем под мышкой, завернув за угол, нередко забываю перейти улицу. Два или три раза я спохватывался только в саду, услышав, как скрипит гравий под моими ногами, — ведь у тебя во дворе, Лора, дорожки посыпаны песком, — и тут же поворачивал обратно. Однажды вечером я даже вошел в гостиную и, усевшись в своем кресле, уже протянул было руку за газетой, которая обычно лежала на медном подносе. Подняв глаза, я увидел располневшую Одилию, которая, словно синица, напуганная приближением кошки, с тревогой смотрела на меня. Она прощебетала:
— Бруно работает сегодня во второй смене, папа.
За спиной Одилии стояла мадам Лебле, которая заглянула сюда по пути, но она заглянула к своей дочери, а потому чувствовала себя здесь как дома и могла любезно предложить гостю:
— Стаканчик аперитива, мосье Астен?
Бруно еще не вернулся, и я тут же ушел, но если бы даже он был дома, я все равно не стал бы задерживаться. После работы ему приходится заниматься да и по хозяйству всегда найдутся дела: то приколотить что-нибудь, то починить; к тому же для его молодой жены нет более уютного местечка, чем его колени. Мы не имели права на будний день. Мы сохранили за собой священное право на традиционные воскресные обеды в доме Мамули. У нас есть и нововведение — воскресный ужин у молодых, явное свидетельство сыновней любви. Кроме того, мы имеем право на короткие набеги: «Нет ли у вас, мама, петрушки?», «Не одолжите ли вы мне маленькую кастрюлю?» Мы можем рассчитывать на подобные услуги и с их стороны. А также на короткое «Как дела?». Бруно, который по дороге домой иногда забегает к нам перекинуться словечком, но при этом все время поглядывает на часы. Я сам пошел на этот митоз, разделивший нашу семью на две смежные клетки. Но никак не могу к нему привыкнуть.
В своем изгнании, в тридцати метрах от родного дома, я все время держусь у окна. Но даже из глубины комнаты я различаю отдельные звуки, которые я всегда уловлю среди множества других, они возвращают меня к моему наблюдательному пункту. Пусть от громкого скрежета и стонов пилы на лесопилке вздрагивает туман и с деревьев падают листья, пусть воет сирена кондитерской фабрики, пусть несутся протяжные гудки с сортировочной станции, пусть пронзительно сигналят на реке баржи, а на шоссе грохочут грузовики, я все равно различу среди всех этих звуков слабый скрип нашей калитки; стоит ей пропеть своим тоненьким голосом — моя рука уже тянется к занавеске. А Лора, хоть она и не подверглась, подобно мне, изгнанию, хоть у нее только изъяли пропуск, шепчет, приподнимая другой ее конец:
— Смотри-ка, это маляры.
В тот же вечер я спросил у Бруно, почему приходили маляры.
— Решили отремонтировать спальню, — ответил он.
Меня задело, что они не только не спросили моего согласия, но даже не предупредили меня; чтобы забыть о своем королевстве, недостаточно отречься от престола. Обычно из своего окна я вижу одни и те же картины. Вот выходит Одилия с Кашу. Одилия с корзинкой. Бруно, задевая столбы, выезжает и въезжает на своей малолитражке. Мадам Лебле. Угольщик. Одилия и Бруно. Глядя на них, можно сразу понять, куда они собрались: они идут не спеша, он слегка раскачивается на ходу, она крутит бедрами и держится за его мизинец — ясно, они вышли погулять; а вот они идут уверенным деловым шагом, Бруно держит корзинку, а Одилия, подчиняясь законам своего поколения, которое с удивительной быстротой переходит от восторгов любви к повседневным заботам, посматривает то на своего супруга, то на свой кошелек, — можно не сомневаться, что они вместе отправились за покупками; и, наконец, они торжественно выходят из дому (Поправь свой галстук. У тебя видна нижняя юбка) и, направляясь к нам, пересекают улицу.