Кэтрин Портер - Передышка
- Эти люди не могут купить себе землю. Землю надо покупать, потому что ею завладел Kapital, и Kapital не отдаст ее назад работнику. Ну вот, а я, выходит, всегда могу купить землю. Почему? Сам не знаю. Знаю только, что получил в первый же раз хороший урожай и мог прикупить еще земли, и вот сдал ее в аренду дешево, дешевле, чем другие, и дал деньги взаймы соседям, чтобы соседи не попали в руки банка, поэтому я не есть Kapital. Когда-нибудь эти работники смогут купить у меня землю задешево, так дешево им больше нигде не купить. Вот это я могу сделать - и больше ничего. - Он перевернул страницу и сердитыми серыми глазами поглядел на меня из-под косматых бровей. - Я заработал свою землю тяжелым трудом и сдаю ее в аренду соседям по дешевке, а потом они говорят, что не выберут моего зятя, мужа моей Аннетье, шерифом, потому что я - атеист. Тогда я говорю - ладно, но на будущий год вы заплатите мне дороже за землю или отдадите больше зерна. Если я атеист, я буду и поступать как атеист. Теперь муж моей Аннетье - шериф, вот, и больше ничего.
Он ткнул толстым пальцем в то место, где кончил, и погрузился в чтение, а я потихоньку вышла, даже не пожелав ему спокойной ночи.
"Турнферайн" был восьмиугольным павильоном и стоял на расчищенной площадке одного из лесных угодий папаши Мюллера. Немецкая колония собиралась здесь посидеть в холодке, а духовой оркестрик тем временем наяривал разудалые сельские танцы. Девушки плясали увлеченно и старательно, их накрахмаленные юбки шуршали наподобие сухих листьев. Молодые люди были скорее неуклюжи, зато усердны; они стискивали талии своих дам, отчего на платьях оставались следы потных рук. В "Турнферайне" мамаша Мюллер отдыхала после многотрудной недели. Расслабив усталые руки и ноги, широко расставив колени, она болтала за кружкой пива со своими сверстницами. Тут же играли дети, за ними надо было присматривать, чтобы молодые матери могли вволю потанцевать или спокойно посидеть с подружками.
На другой стороне павильона восседал папаша Мюллер, окруженный невозмутимыми старцами; размахивая длинными изогнутыми трубками, они солидарно беседовали о местной политике, и их суровый крестьянский фатализм лишь отчасти смягчался трезвым житейским недоверием ко всем должностным лицам, с которыми сами они не были знакомы, и ко всем политическим планам, исключая их собственные. Они слушали папашу Мюллера с уважением, - он был сильной личностью, главою дома и общины, и они в него верили. Всякий раз, как он вынимал изо рта трубку и держал ее за головку, будто камень, который намеревался бросить, они неспешно кивали. Как-то вечером по дороге из "Турнферайна" мамаша Мюллер мне сказала:
- Ну вот, слава богу, Хэтси и ее парень обо всем договорились. В следующее воскресенье об эту пору они поженятся.
Все постоянные посетители "Турнферайна" в то воскресенье явились в мюллеровский дом на свадьбу. Подарки принесли полезные - по большей части льняные простыни, наволочки, белое вязаное покрывало и кое-что для украшения свадебных покоев: круглый и пестрый домотканый коврик, лампу с латунным корпусом и розовым стеклом, расписанным розами, фаянсовый тазик и кувшин для умывания, тоже весь в красных розах; а жених подарил невесте ожерелье двойную нитку красных кораллов. Перед самой церемонией он дрожащими руками надел ожерелье на шею невесты. Она подняла голову, чуть улыбнулась ему и помогла отцепить веточку коралла от своей короткой фаты, потом они взялись за руки, повернулись к пастору и так застыли, пока не пришло время обменяться кольцами - самыми широкими на свете обручальными кольцами, самыми толстыми, из самого красного золота, - тут они оба разом перестали улыбаться и немного побледнели. Жених первым пришел в себя, нагнулся - он был много выше невесты - и поцеловал ее в лоб. У него были синие глаза и волосы не в мюллеровскую породу - каштановые, а не цвета ячменного сахара; красивый тихий парнишка, решила я, и на Хэтси глядит с удовольствием. Жених и невеста преклонили колена и сложили руки для последней молитвы, потом встали и обменялись свадебным поцелуем, очень целомудренным и сдержанным поцелуем пока еще не в губы. Затем все двинулись пожимать им руки, и мужчины целовали невесту, а женщины - жениха. Женщины шептали что-то на ухо Хэтси, и при этом прыскали, а Хэтси заливалась краской. Она тоже шепнула что-то своему мужу, и он согласно кивнул. Потом Хэтси попыталась незаметно ускользнуть, но сторожкие девицы - за ней, и вот она уже бежит через цветущий сад, подхватив свои пышные белые юбки, а все девицы гонятся за ней с визгом и криками, словно ярые охотники, потому что та, которая первая нагонит невесту и дотронется до нее, следующей выйдет замуж. Возвращаются, с трудом переводя дух, и тянут за собой счастливицу, а она, смеясь, упирается, и все парни целуют ее.
Гости остались на обильный ужин, и тут появилась Оттилия в новом синем фартуке, морщины у нее на лбу и вокруг бесформенного рта блестели бусинками пота; она расставила на столе еду. Вначале поели мужчины, и тогда вошла Хэтси - первый раз она шла во главе женщин, хотя квадратная паутинка белой фаты, украшенная цветами персика, все еще стягивала ее волосы. После ужина одна из девушек играла на мелодионе вальсы и польки, а все остальные танцевали. Жених то и дело таскал пиво из бочки, установленной в передней, а в полночь все разошлись, взволнованные и счастливые. Я спустилась в кухню налить в кувшин горячей воды. Служанка, ковыляя между столом и буфетом, наводила порядок. Ее темное лицо дышало тревогой, глаза изумленно округлились. Неверные руки с грохотом двигали кастрюли и миски, и все равно она словно была нереальна, все вокруг было чуждо ей. Но когда я поставила свой кувшин на плиту, она подняла тяжелый чайник и налила в него обжигающую воду, не пролив ни капли.
Утреннее небо, ясное, медвяно-зеленое, было зеркалом сверкающей земли. На опушке леса высыпали какие-то скромные беленькие и голубенькие цветочки. Пышными розово-белыми букетами стояли персиковые деревья. Я вышла из дому, намереваясь кратчайшим путем пройти к тутовой аллейке. Женщины хлопотали по дому, мужчины были в полях, скот - на пастбище, я увидела только Оттилию, на ступеньках заднего крыльца она чистила картошку. Оттилия поглядела в мою сторону - невидящие глаза ее остановились на полпути между нами, - но не сделала мне никакого знака. И вдруг бросила нож, встала, несколько раз открыла рот, пошевелила правой рукой и как-то вся устремилась ко мне. Я подошла к ней, она вытянула руки, схватила меня за рукав, и на мгновение я с испугом подумала, что сейчас услышу ее голос. Но она молча тянула меня за собой, сосредоточенная на какой-то своей таинственной цели. Отворила дверь рядом с чуланом, где мылась Хэтси, и ввела меня из кухни в грязную, затхлую каморку без окон. Тут только и помещались что узкая бугристая койка да комод с кривым зеркалом. Оттилия выдвинула верхний ящик и стала перерывать всякий хлам, она непрерывно шевелила губами, тщетно пытаясь заговорить. Наконец вытащила фотографию и сунула мне. Это была старомодная выцветшая до бурой желтизны фотография, старательно наклеенная на картон с золотым обрезом.
С фотографии мило улыбался истинно немецкий ребенок - девочка лет пяти, удивительно похожая на двухлетнюю дочку Аннетье - совсем как ее старшая сестренка; на девочке было платье с оборками, копна светлых кудрей, собранных на макушке, изображала прическу под названием "гривка". Крепкие ноги, круглые, как сосиски, обутые в черные на мягкой подошве старомодные зашнурованные ботинки, обтянуты белыми в резинку чулками. Оттилия уставилась куда-то поверх фотографии, потом, с трудом вывернув шею, взглянула на меня. И я снова увидела косой разрез прозрачно-голубых глаз и скуластое мюллеровское лицо, изувеченное, почти разрушенное, но мюллеровское. Так вот какой когда-то была Оттилия; ну конечно, она - старшая сестра Аннетье, и Гретхен, и Хэтси; безмолвно, горячо Оттилия настаивала на этом - она похлопывала то фотографию, то свое лицо и отчаянно силилась что-то произнести. Потом указала на имя, аккуратно выведенное на обороте карточки Оттилия, и дотронулась скрюченными пальцами до рта. Ее качающаяся голова непрерывно кивала; трясущаяся рука шлепком, будто в кошмарном фарсе, придвигала ко мне фотографию. Этот кусочек картона разом связал ее со знакомым мне миром; вмиг какая-то ниточка легче паутинки, протянулась между жизненными центрами - ее и моим, ниточка, что привязывает нас к общему неизбывному источнику, и моя жизнь и ее жизнь оказались в родстве, нераздельны, и мне уже не было страшно смотреть на нее, она больше не казалась мне чужой. Она твердо знала, что когда-то была другой Оттилией и у нее были крепкие ноги и зоркие глаза, и внутренне она оставалась той, прежней Оттилией. Она была жива и потому на мгновение поняла, что страдает, - безмолвно зарыдала, дрожа и размазывая ладонью слезы. И лицо ее, мокрое от слез, изменилось. Глаза прояснились, вглядываясь туда, где, чудилось ей, крылось ее необъяснимое тяжкое горе. Вдруг, будто услышав зов, она повернулась и торопливо заковыляла своей шаткой походкой на кухню, так и не задвинув ящик, а перевернутая фотография осталась на комоде.