Мария Романушко - Эй, там, на летающей соске!
А пока… – Гавр пошёл ловить такси…
7 декабря 1989 года"
Ах, как сладко мечтается под шорох метели! “Настанет время, и наш Иксик прочтёт ”Вишнёвую косточку"…
* * *А потом я открываю журнал – и погружаюсь в совершенно другое, уже далёкое, но такое дорогое моему сердцу время…
Странное и удивительное переживание: будучи здесь – в ожидании Иксика – читать собственную повесть об Антошином детстве. Заново переживать ТО, которое многократно усилено, обострено ЭТИМ. Только я на четырнадцать лет… старше? – или моложе той, что в повести?
На меня здешняя публика смотрит с уважением к моим летам. (“Надо же, решиться в таком возрасте!”) А мне смешно. Мне кажется, они все старее меня.
Приятно, что почти нет опечаток. Иллюстрация, конечно, кошмарная. Ну, да ладно! Не буду переживать хотя бы из-за этого.
“Гавр! Скоро тебя увижу… Хотя стремительно темнеет, и я, наверное, увижу только твой силуэт… Но ведь увижу! Тебя. Любимого.
Жаль, что ты не послушал меня и не устроил себе сегодня маленький отпуск. На улице такой холод! (О, как мне хотелось бы прогуляться с тобой по этому блаженному морозу!…)
Привет тебе от нашего чудесного Иксика. От нашего загадочного… Он скачет! Он весел и бодр. С ним всё в порядке. Он радостно плещется в своём океане, бегает свои дистанции, работает под куполом…"
“Меня возненавидела главная над нашей палатой докторица.
Чем больше ты обо мне тревожишься, чем настойчивее добиваешься, чтобы меня не оставили в последний момент на произвол судьбы, тем с большей лютостью она смотрит на меня на очередном обходе. О, как она ненавидит меня!…
За что? – недоумевала я в первые дни. А потом поняла: за то же, за что ненавидит меня, и тебя, и даже Антона лопоухий мужик из нашего дома и тётки с лавочки у подъезда. – За то, что мы любим друг друга.
Она, молодая и весьма эффектная собой докторица, кандидатша, смотрит на меня такими же, теми же глазами, что и тётки у подъезда. Когда ты уходишь на работу, и я машу тебе с балкона, когда Антончик убегает в лес, и я кричу ему вслед: “Антончик, пока!” – тёток и лопоухого, гуляющего со своей визгливой собачонкой, передёргивает. Так же передёргивает и красивую докторицу."
– Восемьдесят шестая, ваш муж требует, чтобы вам сделали кесарево. Он, видите-ли, боится за вас! – её голос сочится ядом.
– Да, мой муж боится за меня.
Круто развернувшись, она уходит. В дверях бросает через плечо:
– Будешь рожать сама!
По долгу службы она должна сделать так, чтобы всё у меня было нормально. Но чисто по-женски, в сердце своём, она не желает мне добра. Я это чувствую: она не желает мне добра.
Когда она приближается ко мне, я инстинктивно прикрываю рукой живот – чтобы защитить от ядовитых стрел того, кто внутри…
“Они говорят: для кесарева нужны основания (как будто мой возраст и моё сердце – не основание!) Говорят: принесите справку о том, что во время первых родов вы были в клинической смерти, и ребёнок тоже. (Как будто там эту справку дадут! Да они ни за что не сознаются в том, что это было, что они нас до такого довели!) И про то, что случилось в восемьдесят пятом году, они тоже требуют справку. Как будто мы с тобой это всё выдумали!
Мне страшно здесь. Господи, чем же это всё кончится?…
А ВДРУГ?…
Если случится это “А ВДРУГ”… – что будет с Антошей? Ведь я обещала ему вернуться…
Ужасно переживаю из-за того, что тебе так и не удалось его усыновить.
(О, эта кретинистическая бюрократическая машина!) А ведь только на тебя, на одного тебя в целом мире, я могла бы оставить моего мальчика…
(Только, милый, не показывай ему это письмо)".
“Сынуля, ку-ку! Как поживаешь? Я живу хорошо. Сэр Сквозняк утратил ко мне интерес и теперь гоняется за другими. Напиши мне письмецо! Предыдущее я уже зачитала до дыр.
Если бы я могла рисовать, я бы тебе нарисовала целый комикс, как по ночам по нашей палате бегает мышь и со страшным зубовым скрежетом грызет всё подряд: даже железные ножки кроватей и холодильник! Наверное, у неё, бедняжки, в организме не хватает железа. А вообще, она симпатичная, только уж очень эгоцентричная.
Когда я звоню, я вовсе не грустная, а просто сонная.
Целую тебя, мой хороший, и шлю тебе своё ежеутреннее и ежевечернее: “Христос с тобой!”
“Милый Гавр, настроение у меня на данном этапе совсем скверное. Хуже, может, и бывает, но редко. Вчера даже плакала. Хотя нам с Иксиком это совсем неполезно. Хочется плюнуть на это хвалёное заведение и уйти домой. Прямо ночью, пешком, без пальто… Господи, неужели повторится восемьдесят пятый год?…”
Восемьдесят пятый год. Колёсики каталки отвратительно поскрипывали по кафельному полу. Надо мной проплывал тусклый потолок. Была ночь. В тёмной, огромной, как барак, палате все спали. “Давай переваливайся!” Ухватившись за край каталки, с трудом перекинула себя на кровать. Звякнули пружины. Кровать оказалась старым гамаком. “Вот тебе лёд на живот. И не реви, не реви!” – “Сестричка, кто у меня?” – “Девочка… Ну, чего ревёшь-то? Родишь ещё себе доношенную”. – “Но ведь она же плакала! Она живая!” – “Такие долго не живут. Спи давай”.
Она умерла под утро. Наша девочка. Умерла, не успев нам ни разу улыбнуться…
Она ушла, а её плач продолжал жалобно звенеть у меня в ушах. И я слышала его четыре года, особенно отчётливо по ночам…
* * *И вот настало утро, когда я поняла: НАЧАЛОСЬ… И опять гремели колёсики каталки, на которой я неслась в звенящую неизвестность… И – неожиданно – твой голос за дверью. И я прокричала тебе: “Гавр, НАЧАЛОСЬ!” Дверь на мгновение распахнулась. – Я увидела тебя! Твои глаза. Ты прокричал мне в ответ: “Я не уйду отсюда! Я буду до конца!”
Потом – холодная и сумрачная палата, о которой иначе как “камера” не скажешь. Бурые масляные стены. Замазанное до половины окно. За окном – в белом инее – старые деревья…
Влажная серая роба. Б-р-р! – холодно. Голова, как у арестантки, повязана застиранной косынкой. На ногах заскорузлые тапочки. В голую ступню впивается гвоздь. Прихрамывая, хожу из угла в угол, по диагонали этого сумрачного пространства – мне велено ходить.
Хорошо, что ты не видишь меня. Мы так хотели быть вместе, но сейчас я рада, что тебе этого не позволили. Предстать перед тобой в таком виде?! В этой робе, в этих тапочках?!…
Но крестик и обручальное кольцо – на мне. Крестик они просмотрели, а за колечко я сражалась на каждом обходе. “Почему на вас кольцо, восемьдесят шестая?” – “А оно не снимается”. – “Надо снять. Не положено”. – “Вы же видите: не снимается”. – “Не положено”. – “Можете отрубить с пальцем”.
На этом дискуссия заканчивалась, чтобы назавтра возобновиться снова…
– Ходи, ходи! Ты чего у окна торчишь? Ходи! Представь, что у тебя в руках тяжёлые сумки.
Это-то? Это представить легче всего… Но лучше бы она сказала: “Представь небо. Представь, что над тобой не тусклый потолок – а Небо”. Этого здесь не скажет никто. Об этом я должна помнить сама. С твоей помощью, милый.
В дверях возникает маленькая седенькая нянечка. Она протягивает мне записку. “Муж твой, дочка, велел тебе передать: он молится за тебя”.
Записка – о том же… Сжимаю её в руке. Хожу, хожу по сумрачной диагонали. Где-то за стеной ходишь ты… Мы ещё не знаем, сколько часов нам выхаживать – вот так: рука об руку – хоть и разделены несколькими десятками метров, стенами и дверьми.
Ещё утро. Впереди – короткий декабрьский день и долгий, глубокий, как колодец, вечер… Казалось: это не может повториться в моей жизни, но – повторяется! повторяется… Опять этот чёрный туннель, озаряемый вспышками нестерпимой боли, по которому меня тащит сила, которая сильнее меня, сильнее моей слабости и моего страха. И – дальше – вплавь по раскалённой лаве… вспять… туда – к полыхающему жаром жерлу…
В руке – твоя записка, она держит на плаву и не даёт захлебнуться… Ты здесь, ты со мной, ты молишься за меня.
И Антоша, дома, тоже… и мама…
* * *Сказать, что мы с Иксиком прошли по проволоке – это ничего не сказать. Мы прошли по ниточке. По тонкой-тонкой ниточке… Только вашими молитвами, родные.
– Девочка!… Не зря мучилась, – услышала сквозь взрывы галактик весёлый голос акушерки.
ВЕРНУЛАСЬ!… НАША ДЕВОЧКА ВЕРНУЛАСЬ К НАМ!
И, одновременно, вторым планом, недоумённое: “А если бы мальчик, то – зря?”
И МЫ ОБЕ – ЖИВЫ?
В это ещё надо поверить…
Вот она – красненькая и сморщенная, с длинным, марсианским разрезом глаз… Ой, какая страшненькая! И – в тот же миг: ГОСПОДИ, КАКАЯ ПРЕКРАСНАЯ!…
* * *Потом ещё было много муки. Но ПОСЛЕ ВСЕГО – эта мука была здешняя, земная, и её можно было пережить. Тем более слыша в свой адрес такие комплименты: “Ты у нас рожала, как ангел”.