Густав Херлинг-Грудзинский - Белая ночь любви
Греческие трагики и Шекспир - это, по сути, метатеатр, выходящий за рамки театра обычного, пусть даже самого оригинального и изобретательного. Театр уникальной широты и глубины, находящийся за пределами канонической "драматической ситуации" и ставящий самые кардинальные вопросы.
На третьем курсе была организована поездка десяти студентов и студенток на шекспировский фестиваль в Стратфорд-он-Эйвон. В эту группу попал и Лукаш. Им удалось увидеть три постановки: "Гамлета", "Макбета" и "Бурю". Лукаш читал Шекспира в польских переводах, но ему показалось, что он смог бы понять и оценить три этих представления и вовсе не зная текста. Здесь на сцене ощущались - в английских оригиналах и в исполнении шекспировских актеров праисторические корни, извлеченные из праисторических глубин человечества; и существовали они в форме явных или подразумеваемых высказываний на некоем универсальном языке. Шекспир - как и греческие трагики - облек их в речевую оболочку той земли, по которой мы ходим, толком не понимая, по какой же мы ходим земле.
На обратном пути из Стратфорда они на сутки остановились в Лондоне. Им дали билеты на чеховского "Иванова" в "The Sea-Gull" Theatre на Стрэнде. В этот вечер Лукаш сидел на галерке того театра, в котором когда-то, в далеком будущем, ему доведется стать главным режиссером. Неожиданно ему пришло в голову, что в исполнении английских актеров тяжеловатая четырехактная драма выглядит вполне сносно, а временами постановка даже сохраняет верность духу Чехова. Возможно, причиной тому была особая, редко встречающаяся у других народов, английская сдержанность в словах и жестах? Может быть, именно такую сдержанность Чехов привил своему родному языку? Сегодня, вспоминая на краю могилы молодость и глядя сквозь приоткрытое по причине хорошей погоды окно на темно-зеленое пятно сада, он тихо прошептал: "Мысль еще не вполне зрелая, но для двадцатичетырехлетнего студента вовсе не глупая".
Когда в воздухе повисла черная и тяжелая туча войны, ему, значит, было двадцать четыре. Постепенно туча эта становилась все более отчетливой и все более пугающей: он нисколько не одобрял то высокомерное chwastowstwо, с которым его полусоотечественники готовились к победному маршу на Берлин.
В Институте театрального искусства для защиты режиссерского диплома нужно было подготовить короткую инсценировку. Его ближайший друг инсценировал новеллу Конрада "Завтра". Ему же декан факультета, великий режиссер Леопольд Гиллер, посоветовал взять "Белые ночи" Достоевского. Он согласился, быстро переделал повесть в пьесу, нашел на актерском факультете трех молодых исполнителей, но до спектакля дело не дошло. За неделю до дипломного представления, в начале июня 1939-го, было объявлено о досрочном завершении академического года. В середине июня у него еще оставались надежды на организацию дипломного показа "Белых ночей", но вскоре он понял, что пора возвращаться в Рыбицы. Отца дома он уже не застал, его призвали - по возрасту - на службу в обозе (в сентябре он погиб в бою под Коцком). Лукаш стал ждать мобилизационного предписания (чисто формального, с учетом его физической неполноценности) вместе со своим ровесником, единственным сыном пана Витольда, здоровяком-красавцем Богданом.
Лето 1939-го, будто назло стране, которой угрожает вражеское нападение, выдалось прекрасным. Таким прекрасным, каким только может быть лето в этой части Европы. Ясным, солнечным, хотя временами и с холодным ветром. Цветы цвели бурно и не собирались осыпаться. Подсолнухи вокруг рыбицкой усадьбы казались в этом году крупнее обычного и выглядели как золотые воинские щиты. Карпы в прудах грелись у самой поверхности воды и уходили на дно, лишь потревоженные чьими-либо шагами. Купы трав на перемычках между прудами разрослись больше обычного. Кони на лугах вдоль берега реки паслись спокойно и не вскидывали пугливо при любом постороннем звуке морды с подрагивающими ноздрями. Река все еще не вернулась в свое русло после весеннего половодья. С другого берега можно было босиком прошлепать до лесистого холмика, "ostrowka", на котором Лукаш любил лежать в густых зарослях папоротника. Словом, перед ожидавшимся ударом лето в Рыбицах выглядело совершенно беззащитным.
После того как отца забрали на войну, Лукаш стал чаще общаться с паном Витольдом. Природа была так дружелюбна по отношению к рыбицкому островку покоя, а на чистом небе так долго не появлялось ни единого облачка, что трудно было поверить в приближение бури. На задах усадьбы, возле ухабистой дороги на Седльце, несколько лет назад пан Витольд разбил небольшой сад. Яблони уже дали первый урожай, а разросшиеся кусты крыжовника живой изгородью отделили сад от дороги. В саду, на гамаках, проводили дни Лукаш и Урсула. Все страхи и подозрения остались в прошлом. Когда Лукаш вернулся из Варшавы, она сразу же, смеясь и плача, бросилась ему на шею. К своему совершеннолетию Урсула стала по-настоящему красива. Лукаш восхищался ее стройной фигурой, ее расцветающим женским очарованием, не мог отвести глаз от длинных распущенных светлых волос и пышущего здоровьем лица, так не похожего на бледное и болезненное лицо ее матери, Регины. Уже тогда он не сомневался, что влюблен в нее. В сестру? При слове "сестра" его бросало в дрожь. "Ведь она же не совсем сестра, - повторял он с каким-то отчаянным упорством, - а только наполовину".
Под конец ноября Лондон внезапно накрыло волной пронизывающего холода, и было решено, что на день он станет перебираться вниз, в комнату с хорошим камином, поскольку стоявшая наверху газовая печь хоть и выглядела солидно, но грела слабо, и ночью удавалось спастись лишь под горой одеял. Наступил заключительный, подкрепленный конкретной датой этап ожидания. Окулист из Падуи, доктор Антинори, назначил операцию на 6 января (День трех волхвов, а для итальянцев - день Бефаны) 1999 года. Урсула решила, что в Венецию, откуда до Падуи полчаса на машине, они поедут в середине декабря. В Венеции в это время года все было закрыто, для туристов наступал мертвый сезон, а труппы, приезжающие на гастроли в заново отстроенный театр "Ла Фениче", размещались в небольшом "театральном" отеле Альберго "Гольдони" в Дзаттере. Знаменитый Sir Luke, il grande regista del "Gabbiano" di Londra, и его энергичная жена из администрации "The Sea-Gull" Theatre без труда смогли заказать с 16 декабря двухкомнатные апартаменты. Лукаш как ребенок радовался звонкому слову gabbiano, по-итальянски - "чайка".
Успев хорошо освоиться наверху, к первому этажу Лукаш привыкал целых два дня. Естественно, не как хозяин, а как безмолвный повествователь. Нарушение уже сложившегося ритма жизни не лучшим образом сказалось на его работе над воображаемой автобиографией. Он раздраженно ходил по комнате и один раз даже упал, неудачно поставив трость. Мэри пришлось осторожно поднимать его с пола и столь же осторожно усаживать в кресло у камина.
Подлинную причину его раздраженности определить все-таки было трудно. Возможно, он не хотел самому себе признаваться в том, что воспоминания подвели его к событию, которое в дальнейшем, на протяжении многих лет, отзывалось в нем пусть и слабеющей, но все же так до конца и не утихшей болью. И он испугался нового прикосновения к незаживающей ране.
День тогда уже шел к концу, и солнце опускалось к горизонту. Лукаш лежал на склоне пригорка среди высоких побегов папоротника, головой вниз, к зарослям аира на мелководье речного залива. На другой стороне достаточно широкой и глубокой в этом месте реки был большой и пустующий в это время дня луг, тянувшийся до самой земляной дамбы, которая, окружая пруды, служила границей всего рыбного хозяйства. Слева русло реки постепенно сужалось, и водный поток устремлялся к мельнице, невдалеке от которой стоял дом пана Витольда. В тишине уходящего летнего дня весь пейзаж будто замер, накрытый неподвижным, посеревшим от жары небом. Лежа на животе и всем телом прижавшись к земле, Лукаш радовался, что он снова дома, хотя, вспоминая в легкой дреме о новостях из утренней газеты, ощущал некоторое беспокойство. Было 27 июля. Тот, у кого еще оставались какие-то иллюзии, либо отличался безнадежной наивностью, либо прятался за стеной риторики, окрашенной национализмом.
Со стороны мельницы донеслись отдаленные голоса, и он узнал Урсулу и Богдана. Лукаш поднял голову и увидел, что они, держась за руки, идут к реке. Потом остановились и долго целовались. Лукаш застыл, ощущая, как колотится его сердце. Он не двинулся с места и остался в своем укрытии в густых зарослях папоротника. На берегу, у небольшой излучины, куда обычно ходили нырять, потому что там было достаточно глубоко, они расстелили на траве под деревом простыню и легли. Он видел, как они раздеваются, видел их наготу. И, парализованный, увидел все остальное. Потом , усталые, они отдыхали в полусне, теперь уже на некотором отдалении друг от друга. Видимо, Урсула спала крепче, потому что не заметила, как Богдан встал, быстро натянул плавки и прыгнул головой вниз в воду. И уже не вынырнул. Если бы Лукаш хотел, он мог бы в мгновение ока сбежать с пригорка и кинуться ему на помощь. Но он не хотел - он буквально прирос к земле в своем укрытии. Что могло случиться с Богданом? Внезапная судорога от перегрева на солнце? Запутался в корнях прибрежных деревьев? Затянуло в водоворот? Что бы там ни случилось, но когда Урсула проснулась и с криком прыгнула в воду, было уже поздно. И только тогда Лукаш сбежал с пригорка, не раздеваясь бросился в реку и вытащил тонущую на берег.