Кёко Хаяси - Шествие в пасмурный день
На следующий день, десятого августа рано утром, когда еще не совсем рассвело, мать проснулась от стука в заднюю калитку.
— Саэ-сан! Саэ-сан! — услышала она мужской голос, звавший ее по имени.
Это был Такано — журналист газеты «Ниси-Нихон». Раскрыв ставни, мать выглянула из коридора.
— Нагасаки стерт с лица земли! — крикнул Такано, стоявший у калитки. — Ученицы женской гимназии все погибли, — сообщил он и, стуча каблуками, побежал в сторону окутанной утренней дымкой реки Хоммёгава.
Смысл этой вести, принесенной Такано, не сразу дошел до сознания матери. Но когда она поняла, что разрушение города означает смерть дочери, она тут же, прямо в коридоре, опустилась на пол. Через калитку вбежали дядя с тетей, тоже услыхавшие страшное известие.
— Мединститут горит, Саэ-сан! — заплакала тетя.
— Но ведь никто не сообщил нам, что сын погиб! — накинулся на нее дядя. На нем была защитная форма для гражданских лиц, металлическая каска, а на плече даже висел мегафон.
— Брат, и оружейный завод разрушен, — сказала мать дрожащим голосом.
— Но не убили же всех, вплоть до школьниц… — произнес он бессмысленные слова утешения.
С девятого августа, с момента взрыва атомной бомбы, связь с Нагасаки прервалась, поезда тоже не ходили. Но до Нагаё или Митино все-таки можно было как-то добраться. Вечером того же дня в Нагасаки направился спасательный отряд, в который входили пятьдесят человек из военно-морского госпиталя, тридцать три человека с военно-морской базы в Оомура, десять человек из общества врачей Исахая (по материалам выставки «Атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки»). Из-за бушевавшего огня спасатели в город не попали, и, хотя район разрушений простирался перед их глазами, они всю ночь оказывали помощь только раненым, вывезенным за город. Из близлежащих мест тоже прибыло множество врачей, но рук все равно не хватало.
Я видела одного врача, сразу же после бомбежки оказывавшего на пепелище помощь пострадавшим. Приспособив себе под сиденье печку, оставшуюся от сгоревшего дома, он осматривал раненых. Лекарство — полный котелок акатинки.[3] Атомные жертвы выстроились в очередь. Легкораненые стояли, а у их ног лежали те, кто был уже не в состоянии двигаться. Голова врача была замотана полотенцем, из-под которого сочилась кровь. Интересно, а какая участь постигла его собственную семью? И что стало с этим врачом в дальнейшем — умер он или же, несмотря на тяжелое ранение, остался в живых? Я восхищаюсь этим врачом. В нем было что-то героическое, как во всех людях, которые в той экстремальной, не укладывающейся в воображение ситуации не позволили себе уклониться от выполнения долга. Я преклоняюсь перед врачами, до конца остававшимися на своем месте. Вспоминаю и одного военного, с оторванной кистью руки бежавшего в штаб с сообщением, — он не хотел терять времени на перевязку раны.
Поистине война является выдающимся режиссером человеческой драмы, в которой одни, отбросив все, проявляют крайний эгоизм, другие до конца сохраняют человечность.
Девятого августа я отправилась на работу. На мне была блузка с короткими рукавами, черные шаровары и гэта[4] на босу ногу. Шаровары были с нагрудником, из китайской хлопчатобумажной ткани. Отрез прислал с материка отец, а сшила мне их старшая сестра. Блузка — из белого поплина с отложным воротником. Тогда я даже бюстгальтер не носила.
На правой руке у меня были часы на серебряном браслете немецкой работы в виде цепочки из круглых звеньев. Их тоже прислал отец. Я получила ожог только в этом месте. Обожгло до волдырей — кожа между звеньями цепочки вздулась. Впервые я это заметила, когда сняла часы. Круглые волдыри диаметром в три-четыре сантиметра опоясывали запястье и, пока не зажили, выглядели ужасно. Однако обошлось без нагноения.
Тогда у меня были длинные, до талии, волосы, которые я заплетала в косу. Носить волосы распущенными на заводе было опасно — их могло затянуть в станок. В результате либо станок останавливался, либо человек попадал туда с головой. Волосы ведь не рвутся. Так у нас погибла одна ученица. Поэтому длинные волосы обязательно, согласно строгому предписанию, заплетали в косу, если же они были недостаточно длинными, их перехватывали резинкой.
Не заплети я косу, в тот день взрывная волна подняла бы мои волосы, словно руки тысячерукой Канон,[5] они зацепились бы за обвалившиеся доски, и тогда бы мне наверняка не спастись.
Я работала в отделе «А», размещавшемся в деревянной постройке, которую огонь охватил уже через несколько минут после взрыва.
Отдел «А» занимался переработкой отходов — металлической стружки, макулатуры, шлака. Работавшие здесь люди были неполноценные: слегка придурковатая женщина, хромоногий мужчина, однорукий заместитель начальника и мужчина средних лет с лицом, постоянно искаженным гримасой смеха. Когда я в первый раз пришла на работу, они уставились на меня как на что-то диковинное, так что я даже опешила. У меня не было желания выставлять напоказ свои недуги, а мой внешний вид не давал оснований для сочувствия. В глазах этих людей я выглядела слишком здоровой. И уже потому мне было не по себе и страшно. Только у начальника отдела все было в полном порядке. Оставалось лишь удивляться, почему его не взяли в армию. Да и лет ему было немногим за сорок. Видимо, в отдел «А» переводили рабочих, получивших на заводе увечья. Загнанный в угол завода, он являлся свидетельством страшных дел, творившихся на этом производстве.
Однажды, несколько дней спустя после начала моей трудовой повинности, случилась неприятная история. Я была в бараке, где стояла машина для переработки макулатуры. У двери, приоткрыв ее ровно настолько, чтобы мог войти только один человек, остановились хромоногий и тот, у которого всегда было смеющееся лицо. Затем хромоногий вошел внутрь, раскинул руки и прижал меня к стене. Придурковатая женщина выглядывала из-за плеча стоявшего снаружи и хихикала. Я оцепенела. К счастью, это увидел проходивший мимо начальник. Он накричал на них, а затем, спросив: «Ну что, все в порядке?» — сам погладил меня рукой по бедру. Страшные негодяи. Мобилизованные рабочие тогда все были такими. Высокий смысл мобилизации для них не существовал. Нравы на заводе были распущенные. Понятие «империя» было слишком далекой абстракцией.
Из учениц женской гимназии в отдел «А» направили троих: Ёко, Акико и меня. По сути дела, мы тоже были неполноценными.
Перед тем как распределить по цехам, нас подвергли медицинскому осмотру. Работа у станков была тяжелой, да и воздух загрязнен, поэтому слабых здоровьем туда не посылали. У нас проверили РОЭ, измерили температуру, сделали рентген. Для цеха мы трое оказались непригодными, поэтому и были направлены в отдел «А», где полегче.
Как я уже рассказывала, строение, где размещался отдел «А», было деревянное, но под стать той работе, которой здесь занимались. Если производство связано со вторичной переработкой, то и помещение не первоклассное. Оконные рамы были сделаны из деревянных отходов, а стекла составлены из цветных и прозрачных треугольников, которые образовывали нечто похожее на витраж. Когда у меня не было работы, я любила глядеть на эти красивые стекла и о чем-нибудь мечтать. Мои подруги называли отдел «А» хибарой.
Но в день атомной бомбардировки нам повезло, что мы оказались в этой хибаре, такой ветхой, что казалось — дунь, и она улетит. Три моих подруги, находившиеся в трехэтажном кирпичном здании, сгорели, не успев выбраться из-под придавивших их тяжелых обломков. А школьницы, работавшие в проектном бюро — помещении с большими светлыми окнами, — стали похожи на ежей, утыканных стеклянными иглами-осколками.
И по сей день, спустя тридцать лет, они носят их в себе. Время от времени осколки перемещаются, и это вызывает жуткую боль. Чтобы обнаружить их, надо сделать рентген. Но они уже в следующее мгновение оказываются в другом месте. Одной моей подруге врач сказал: «Оставь их, это — твои ордена». Легко говорить, когда боль касается другого.
Самолет-бомбоноситель, приглушив шум моторов, появился над Нагасаки, плавно скользя по небу. Было 10 часов 58 минут.
Мы находились в конторе отдела «А». Кроме нас, школьниц, там были начальник отдела, его однорукий заместитель, Ямагути из женского добровольческого отряда Кагосимы — всего шесть человек. Окно-витраж, выходившее на Ураками, было распахнуто. Метрах в десяти от окна возвышались три заводские трубы, каждая толщиной в два дзё и высотой метров двадцать. За ними простиралась бетонированная площадь. На ней, встав в круг, танцевали парни — студенты высшей школы. Их однокашника призывали в армию. Это был прощальный танец, посвященный их другу, отправлявшемуся на фронт. Бетонированная заводская площадь стала местом, где танец друзей превратился в танец смерти.