Зависть богов, или Последнее танго в Москве - Марина Евгеньевна Мареева
— Отдай! — Соня отняла страницу. — Тоже мне, Николай Васильевич Гоголь.
— Но вы, говорят, у нас автор военно-патриотический. — Он слабо махнул рукой и снова побрел в комнату, споткнувшись о цинковый таз, этот цинковый гроб, в котором были похоронены Сережины надежды. — Вы же у нас о партизанах пишете. А тут все высоким эротизмом пронизано. Мы не можем такое под вашим именем печатать. Это все равно что выходит «Лолита», а автор Бонч-Бруевич или Мария Прилежаева. — Сережа устало хлопнулся в старое, продавленное кресло.
— Агния Барто, — усмехнулась Соня, подойдя и осторожно присев на подлокотник. Ладонью она пригладила Сережины взъерошенные светлые волосы.
Если в ней и в самом деле есть то самое русское, женское, материнское тепло, о котором говорил Андре, то тратить его нужно на мужа и сына. Все тепло — Сереже и Сашке. Им, а не заезжему красавцу с синими прованскими глазами.
У Сережи глаза выцветшие, выгоревшие. Как эти старые обои. Скучный, пасмурный цвет. Не любишь ты его, не любишь. Никогда не любила.
Не любила, а замуж пошла. Вот теперь и расплачивайся.
— Сонька! — Сережа обнял ее за талию, притянул к себе.
Постылые руки, неловкие, чужие. После Андрюшиных сильных, желанных, родных.
Терпи. Вечное русское бабье дело — терпеть да жалеть.
— Сонька, жизнь проходит, — выдохнул муж. — Что ж, я так и помру автором бестселлера «Подпольный обком не сдается»?
— Сережа, ты тоже не сдавайся. — Соня коротко, нервно рассмеялась, гладя его волосы, светлые, спутанные, тонкие, редкие.
А у Андрюши — темная густая непокорная смоль, так и гладила бы, и ласкала, и щекою бы к ним приникала, дрожащими губами… Не вспоминай, не думай. Терпи.
— Ты тоже не сдавайся, Сережа. Мы все здесь партизаны, в сущности.
— Ты права, — усмехнулся муж и, подняв на нее близорукие глаза, отстранился. — Ты у Ирки ночевала? Она звонила, предупредила нас. Сказала — ты уснула уже, подойти не можешь…
Соня молча кивнула и поднялась с подлокотника. Весь пол залит водой. Надо занять себя уборкой. Надо отвлечься.
Она принесла с кухни ведро и принялась собирать тряпкой воду с пола.
Через шесть дней Андрюша уедет. Сначала будет больно. Потом полегчает, наверное. Ирка говорила, это проходит. Не сразу, но отпускает. Просто нужно набраться терпения и сил.
— Знаешь, как я хотел свою повесть назвать? — спросил Сережа. Пытаясь помочь, он неловко выдернул из ее руки набухшую, мокрую тряпку, и тряпка, разбрызгивая грязную воду, плюхнулась на пол. — Я хотел назвать ее «Кружение сердца».
Соня, наклонившись было за тряпкой, замерла на миг. Потом медленно выпрямилась, глядя на мужа так, будто ее поймали с поличным.
— «Кружение сердца», — повторил Сережа с каким-то почти болезненным наслаждением, упиваясь звучанием старомодной, выспренней фразы. — Красиво, правда? Это из Герцена. У него так глава о семейной драме называется — «Кружение сердца». Это он так определяет состояние влюбленности. Точнее не скажешь. Правда, Соня? Что ж ты молчишь?
…Сонина соседка по останкинской монтажной обвязала правое Сонино запястье красночерным витым шнурком.
— Это оберег. Носи неделю не снимая.
— Зачем? — удивилась Соня.
— Господи, ты же работаешь в Останкине, — снисходительно пояснила та. — Ты знаешь, что такое Останкино? Здесь когда-то было село. Его на заброшенном кладбище построили, считай — на костях. На останках. Поэтому и назвали так.
— Жуть! — Соня поежилась, не отрывая глаз от экрана.
Такая сегодня работа — гонять туда-сюда километры пленки в поисках слова «капитализм».
Третье лицо государства позавчера на пленуме оговорилось. Маразматик, трухлявый, беспамятный дед. Двинул тезис, лопоча по бумажке: «Мы должны уничтожить социализм!» Это вместо «капитализм». Обмолвился. Оговорочка по Фрейду.
Теперь Соня и останкинская режиссерша лопатили, шерстили, гоняли туда-сюда тонны пленки, крутили записи прежних дедушкиных речей. Как две немолодые Золушки, терпеливо перебирали крупу по зернышку, просматривали бобину за бобиной. Отыскивали слово «капитализм», когда-либо слетевшее со старческих уст третьего лица. Нужно найти этот чертов «капитализм», вырезать аккуратно, так, чтобы комар носа не подточил, наложить на «уничтожить социализм», на дедову оговорку.
Ювелирной сложности работа. Время — к трем дня. У Сони сегодня выходной, могла бы отоспаться. Нет, она сбежала сюда из дома. Дома тяжко. Сил нет Сереже в глаза смотреть.
Уж лучше сидеть в монтажной, глотать остывший некрепкий кофе, заново учиться курить, они тут все курят. Гонять пленку, охотясь за словом «капитализм». Думать об Андре. О вчерашней ночи. Делать вид, что вся эта дребедень про кладбищенские страсти чрезвычайно ее, Соню, занимает.
— Нет, правда, проклятое место! — между тем возбужденно продолжала режиссерша. Надо же, вроде неглупая баба, а такой вздор несет. Ладно, будем к ней снисходительны. Они тут все на мистике помешаны. — Мы тут по останкам ходим! Сюда, между прочим, привидения захаживают. Почему-то на Пасху особенно… Вон Валя Голикова из «Международной панорамы» раз в монтажной сидела до четырех утра. Выходят с редакторшей в коридор покурить, и что ты думаешь! Она до сих пор заикается. Пятый час утра, пусто, тихо, вдруг она чувствует чью-то холодную, скользкую руку! Сзади ей кто-то на плечо… О-о-ой!
Соня, вздрогнув, оглянулась на ее крик.
Вадим. Гонец от Андре.
— Ну как, холодные? — Вадим стоял за спиной вопящей Сониной соседки, держа руки у нее на горле. — Холодно тебе? — спросил он, садистски посмеиваясь. — Вот если бы еще и скользкие… Знал бы — намылил.
— Пусти! — визжала режиссерша, отбиваясь. — Гад какой! Меня чуть кондратий не хватил. Как ты вошел-то? Бесшумно.
— Мы, привидения, входим без стука, — ответил Вадим. — Если стучим, то только костями. Берцовыми.
— Пусти, сволочь, до инфаркта довел!
— Так тебе и надо. Будешь знать, как пугать новобранцев.
— Вот у вас все такие скоты на иновещании!
— У нас не иновещание. — Вадим наконец отпустил режиссершу, быстро глянул на Соню, молча, сообщнически кивнув ей на дверь. — У нас чревовещание. Татьяна, я у тебя Сонечку на пару слов заберу.
Соня вскочила со стула.
— Ты бы тут проветрила, Таня. — Принюхиваясь, Вадим повел широкими ноздрями. — Чтой-то тут серой пахнет.
— У-у, мерзавец, — беззлобно прошипела режиссерша, грозя ему вслед кулаком.
Вадим вышел в коридор. Соня уже ждала его там, сгорая от радостного нетерпения, протягивая руку:
— Ну? Что там, записка? Давай сюда!
Вадим демонстративно засунул руки в карманы брюк.
— У, как мы заговорили, — ядовито заметил он.
Злобный ерник, желчный тип. Плевать, Соня ему все прощала, он был теперь почти родной. Андрюшин приятель. Андрюшин гонец. Долгожданный посыльный. Ему все можно простить — и желчь, и презрительный взгляд,