Артур Кестлер - Слепящая тьма
За основу ретроспективных эпизодов "Слепящей тьмы" - с Рихардом, Малюткой Леви и Арловой - я взял действительные случаи, разумеется, несколько обработав их. Методы и техника допросов в ГПУ подробнее, чем у меня, описаны в других книгах. Опасаясь злоупотребить вниманием читателя, я позволю себе задержаться на главном, то есть на причинах, заставлявших людей одного, строго определенного - "стального" - типа, полностью оставаясь в рамках логики, прийти к необходимости признаний, поражающих полной алогичностью; и, во-первых, сошлюсь на смысловую кульминацию моего романа заключительный допрос Рубашова Глеткиным, а во-вторых, процитирую документ, остававшийся мне неизвестным, пока я писал роман, - я говорю о книге "Я был агентом Сталина", писавшейся Вальтером Кривицким примерно в то же время, что и "Слепящая тьма" мною.
Кривицкий, высокопоставленный разведчик, порвавший со сталинским режимом, удостоверяет, что для тех, кто подобно ему, в годы московских процессов находился "внутри сталинской машины власти", признания подсудимых на них отнюдь не были никакой загадкой. Хотя, говорит он, имели значение разные факторы, решающей для очень многих оказывалась потребность "в последний раз исполнить свой долг перед партией и революцией". Вот, скажем, каким образом были получены признания Мрачковского - осужденного по первому процессу большевика с 1905 года, героя гражданской войны, позднее оппозиционера.
"В июне 1936 года, - пишет Кривицкий, - заканчивалась подготовка к первому показательному процессу над оппозицией. Добились признаний от четырнадцати человек. Главные действующие лица - Каменев и Зиновьев -уже заучили свои роли и репетировали поведение в зале суда. Оставались двое, отвергавшие любые обвинения, - Мрачковский и Иван Смирнов, старейший большевик, командующий 5-й армией в годы гражданской войны.
Сталин не хотел начинать процесс без них. Их долго пытали - жестоко и безрезультатно. Наконец начальник ОГПУ вызвал моего товарища Слуцкого и приказал допросить Мрачковского и во что бы то ни стало сломить его. С тягостным чувством мой товарищ (кстати, глубоко чтивший Мрачковского) рассказывал мне, а я слушал, как он выступал в качестве инквизитора.
- Я побрился перед началом допроса, - рассказывал Слуцкий, - а когда все кончилось, у меня выросла борода. Его привели ко мне в кабинет. Он сильно хромал - еще с гражданской, и я предложил ему сесть. Он сел. Вот, говорю, товарищ Мрачковский, приходится мне допрашивать вас.
- Я отвечать не буду. Я не желаю с вами разговаривать. Вы в тысячу раз хуже царских жандармов. Докажите мне ваше право допрашивать меня. Что-то я не слышал про вас в годы революции. Птицы вроде вас на фронты не залетали. А их, - Мрачковский показал на ордена Красного Знамени на моей гимнастерке, их вы, скорее всего, просто украли. - Он поднялся, расстегивая рубашку, обнажил глубокие шрамы на груди: - Мои-то награды - вот они! Не отвечая, Слуцкий подвинул Мрачковскому стакан чаем и папиросы. Тот сбросил их на пол:
- Купить меня надеетесь? Не надейтесь. Я ненавижу Сталина, так и передайте ему. Он предал революцию. Меня водили к Молотову - тоже хотел купить. Я плюнул ему в лицо.
Настало время переходить в наступление. Слуцкий сказал:
- Нет, товарищ Мрачковский, мои ордена я не украл. Я честно заработал их в Красной Армии, на ташкентском фронте, а командующим там были вы. Я не думал и не думаю, что вы преступник. Но вы же не станете отпираться - вы примыкали к оппозиции. Партия приказала мне допросить вас. А что касается ран, взгляните. - И Слуцкий в свою очередь обнажил искалеченную грудь. Потом продолжил: - После войны я работал в трибунале. Партия перебросила меня в органы. Я солдат партии и выполняю приказ. Если партия прикажет мне умереть, я умру. (Так и будет полтора года спустя: объявят, что Слуцкий скоропостижно скончался.)
- Вы переродились, - возразил Мрачковский, - вы больше не солдат партии, вы охранник, ищейка. - Но помедлив, добавил: - Хотя, кажется, в вас осталось что-то человеческое.
По словам Слуцкого, с этого момента между ними стал ощущаться ток взаимопонимания. Слуцкий заговорил о тяжелом внешнем и внутреннем положении Советского Союза, о капиталистическом окружении и врагах партии, подрывающих ее авторитет в массах, сказал, что нужно любой ценой спасать партию, которая одна способна спасти революцию.
Я заверил его, что, конечно, не думаю, будто он контрреволюционер. Но достал и зачитал показания других - продемонстрировал, так сказать, до чего можно докатиться в звериной ненависти к Советской власти. Мы проговорили три дня и три ночи. Все это время он ни минуты не спал. Я вздремнул часа три-четыре. Короче, он согласился, что в данный момент никто, кроме Сталина, не способен руководить партией. В партийных рядах нет достаточно сильной группировки, чтобы реформировать или сломать сталинскую машину власти. Да, в стране накопилось недовольство, угрожающее взрывом, рассуждал он, но объединение с людьми, посторонними партии, означало бы конец однопартийной системы, а он слишком сильно веровал в идею диктатуры пролетариата и не смел посягнуть на нее даже мысленно. Он был согласен, как и я, с тем, что настоящий большевик обязан подчинять собственные помыслы и волю помыслам и воле партии и, если нужно бестрепетно идти на смерть, а то и позорную смерть.
- Выматывая Мрачковского, - рассказывал Слуцкий, - я сам так измотался и перевозбудился, что расплакался вместе с ним, когда на третью ночь мы договорились до гибели идеалов революции - мол, только сталинский ненавистный режим еще несет в себе слабый отблеск надежды на светлое будущее, на алтарь которого мы оба обрекли себя с юности, и больше ничего не остается, совсем ничего, кроме как, спасая этот режим, постараться предупредить обреченный взрыв недовольства разочарованных, дезориентированных масс. Для этого партии нужно, чтобы бывшие лидеры оппозиции публично признались в совершении чудовищных преступлений.
Мрачковский попросил о встрече со Смирновым - старым соратником и другом. Произошла душераздирающая сцена: два ветерана Октября, рыдая, обнялись в моем кабинете.
- Иван Никитич, - сказал Мрачковский, - дай им, чего они хотят. Это нужно дать.
На исходе четвертого дня допроса он подписал показания, с которыми позднее выступил на суде. Он отправился в камеру, а я - домой и целую неделю не мог работать. Жить тоже не мог".
Книгу Кривицкого я прочитал лишь несколько лет "Спустя после окончания "Слепящей тьмы", так как, дописав свой роман, долго потом был не в силах прикоснуться к чему-либо, связанному с ним. Читая, я испытывал болезненное ощущение, называемое психиатрами deja vu {Уже виденное (франц.) - ощущение точного повторения событий, однажды уже происходивших.}. Сходство с первым допросом Рубашова было совершенно поразительное. Дело не в идентичности логики Слуцкого и Иванова - она неудивительна, ибо и действительность, и роман определялись одним и тем же кругом представлений и фактов. Поражало совпадение деталей: в обоих случаях в начале допроса всплывали воспоминания о гражданской войне, причем следователь в то время был подчиненным подследственного; в обоих случаях один из них был тяжело ранен в ногу; наконец, в обоих случаях следователя тоже ликвидировали. Мне казалось, что я читаю о духовных двойниках Иванова и Рубашова, как если бы действительность в призрачных образах сублимировала непреложные данности моего воображения...
Объяснение признаний, предложенное в моем романе, стало широко известно как "рубашовская версия" и вызвало длительную полемику; я в ней не участвовал. Еще раз повторю, что методы, обеспечившие признание Бухарина, Мрачковского или Рубашова, были эффективны только применительно к типу старого большевика, чья преданность партии абсолютна. К другим применялись другие методы, каждый раз сообразно обстоятельствам. Говорю это потому, что в полемике о "Слепящей тьме" постоянно утверждалось, будто я все признания объясняю "рубашовской версией". Это совершенно не так. Из трех заключенных, описанных в моем романе, один Рубашов признается по велению жертвенной преданности партии. Заячья Губа не выдерживает пыток. Безграмотный крестьянин, не понимающий, в чем дело, и привыкший слушаться начальства, тупо повторяет, что ему велят... Однако и через много лет, в пору показательных процессов в так называемых "странах народной демократии", мои неугомонные оппоненты еще не перестали умозаключать, что раз кардинал Миндсенти или господин Фоглер не питали большой симпатии к коммунистической партии, "рубашовская версия", тем самым, неверна. С таким же успехом можно доказывать, что, если не только гвозди прилипают к магниту, но и мухи к липучке, неверна теория магнитного притяжения. Мне кажется, что причина этой несуразной аргументации - в большинстве случаев безусловно добросовестной в присущей рассудку тяге обобщать и выискивать единое объяснение - что-то вроде lapis philosophicus {Философский камень (лат.).} - загадочных и неоднородных явлений. И чтобы окончательно запутать наблюдателей, на каждом из процессов состав обвиняемых являл собой тщательно подобранную "амальгаму" из людей "стальных", деморализованных и просто провокаторов, и все они вели себя, в общем, одинаково, хотя и по весьма различным основаниям...